Саша Черный. НА ЛИТВЕ (Сб. ЖАЖДА)




ДОКТОРША


I

Шумит, поет и плещет Вилия.
Качается прибрежная пшеница...
У отмели – сырая колея,
А в чаще дом – приземистая птица.
Я поведу вас узкою тропой, –
Вы не боитесь жаб и паутины? –
Вдоль мельницы пустынной и слепой,
Сквозь заросли сирени и малины...
Вот здесь, за яблоней, уютно и темно:
Под серым домом борт махровой мальвы.
Игрушка детская уставилась в окно,
А у порога щит с приветом «Salve»*.
Скорее спрячьте в яблоню лицо!
На песню пчелок в липовых сережках
Ребенок пухлый вышел на крыльцо,
Качаясь робко на неверных ножках.
Как хорошо жужжит в траве родник!
Как много в небе странной синей краски!
И вдруг свинье, взрывающей цветник,
Смеясь, грозит кистями опояски...
А мать сквозь сад идет на шум в овин,
В высоких сапогах, в поблекшем платье,
Спешит, перелезает через тын, –
Хранит свое добро от местных братьев.
Грубеют руки, сердце и душа:
Здесь сад, там хлев, и куры, и коровы.
Старуха нянька бродит, чуть дыша,
И все бубнит, вздыхая, о Тамбове...
Муж пал в борьбе с мужицким сыпняком.
Одна среди полей и печенегов,
Она, как волк, хранит дитя и дом
От злых поборов и лихих набегов...
Продаст – обманут, купит – проведут,
За каждый ржавый гвоздь тупая свара, – 
Звериный быт сжал сердце, словно спрут,
Все дни в грызне – от кухни до амбара.
Но иногда, как светлый добрый гость,
Зайдет кузнец иль тихая крестьянка –
И вот, стыдясь, бежит из сердца злость...
Войдут, вздохнут. В платочке меду банка.
О муже вспомнят: как он их лечил.
Посетуют на новые затеи.
Кузнец серьезный, –  руки в сетке жил,
Тугой платок прильнул к воловьей шее...
Комод раскроет, зазвенев замком,
Даст кузнецу пакет грудного чая,
А гостье лифчик с синим пояском –
И вновь в окно засмотрится, скучая.
Клубясь, плывут над садом облака.
Работа ждет: все злей торопит лето...
В стекло стучится детская рука
С багряно-желтой кистью бересклета.
__________
*«Здравствуй» (лат.).


II

Уходит в даль грядой литовский лес.
Внизу полотна розовой гречихи.
Сквозь клочья сосен мреет глубь небес,
А в бурой чаще бродит ветер тихий...
Клокочет ключ, студеная вода.
На мшистом пне, к струям склонивши плечи,
Сидит она, сбежавши от труда,
И жадно ловит плеск болтливой речи.
Вода звенит о радости земной,
Вода шумит о вечности мгновенья.
На ярких мхах горит веселый зной,
И муравьи бегут у ног в смятенье.
У пня в лукошке пестрый клад грибов:
Лимонные в оборочках лисички,
Моховики – охапки толстых лбов
И ветка лакированной бруснички.
Она встает, вздыхая, и идет:
Спешит сквозь лес к полям и огороду,
Теленка приласкает у ворот
И бросит в будку хлеба псу-уроду.
Табак подсох, на нижних листьях пыль,
Пора срывать, развешивать вдоль крыши...
Под грушу грузную, кряхтя, воткнет костыль,
Шугнет свиненка из балконной ниши...
Пройдет к реке и долго смотрит вдаль:
Там, далеко, за виленской землею,
Угрюмо бродит Русская Печаль
В пустых полях, поросших лебедою.
Там близкие: сестра, и брат, и мать.
Но где? Но живы ль? Нет путей оттуда...
Когда б их всех под этот кров собрать,
Вся жизнь вокруг здесь расцвела б, как чудо!
Проснулся б серый дом и огород...
Что ей одной и кровля и избыток!
И труд бы стал ей радостью забот,
И плыл бы день за днем, как светлый свиток...
Она глядит: вдоль бора ожил путь,
В песке клячонки напрягают ноги,
Плетутся беженцы. В глазах тупая жуть.
В телегах скарб, лохматый и убогий.
Так каждый день: как будто из могил,
Они бредут за шагом шаг оттуда, –
И каждый ей желанен был и мил,
Как старый гость среди чужого люда.
Бежит, –  расспросит... Горек их ответ.
Телеги завернет к своей калитке:
Идет в чулан, и вмиг готов обед,
И все, что есть, спеша раздаст до нитки...
И вот опять в долину новых бед,
Скрипя, ползут невзрачные повозки.
Она стоит и молча смотрит вслед.
Шумит река. Качаются березки.


III

Седая ночь из сада смотрит в дом.
Шуршат кусты, и сонно стонут ставни.
Спираль обоев свесилась винтом,
Под ней на стенке – замок стародавний.
Горит свеча. На тонкое лицо
Дрожащий свет упал косым румянцем.
На рваной скатерти домашнее винцо,
И чай, и сыр, и булки с темным глянцем.
У докторши сегодня пир горой:
И дом другой, и вся она другая –
Сегодня утром в тишине сырой
К ней постучалась путница чужая.
С большим мешком на худеньких плечах,
Косясь сквозь сад на алые амбары,
Она, сияя в утренних лучах,
Спросила: «Где дорога в Кошедары?»
И как-то так, как в поезде порой,
Они разговорились незаметно, –
Ребенок рассмешил ее игрой,
И яблони кивнули ей приветно...
И вот осталась. В поздний темный час,
Как две сестры, они шептались тихо,
И пальцы их сплетались много раз,
А ночь в окно смотрела, как волчиха:
Россия – заушенье – боль – и стыд,
И лисье бегство через сто рогаток,
И наглый бич бессмысленных обид,
И будущее – цепь немых загадок...
Вплетая в шепот все растущий плеск,
В саду запел дорожный колоколец.
Беспечный смех – и черных веток треск,
И лай собак из всех глухих околиц...
Трещит крыльцо. Влетают впопыхах
Веселые, как буйные цыганки,
С кульками и пакетами в руках
Три гостьи, три знакомых хуторянки.
Под темным небом толстый самовар
Опять гудит и мечет к звездам пламя,
А в комнате раздолье и угар, –
Хохочет докторша, трясется замок в раме...
Журчит-звенит болтливый разговор:
«В обмен на соль добыли две холстины,
И воз жердей купили на забор!
И насушили куль лесной малины!..»
Мужчины там... Вернутся ли назад?
Воюют? Сгинули? С востока нет ни слова.
А жизнь не ждет – и хлев, и луг, и сад
Зовут к работе властно и сурово.
Ни книг, ни нот... Движенья их резки,
И руки жестче дланей амазонок...
Смеются, пьют. К свече летят жуки.
В соседней спальне кротко спит ребенок.


IV

Проходят дни... В аллее свет и тень,
Под липами лениво пляшут блики.
Тяжелый жернов, вдвинутый на пень,
Оброс вокруг усами ежевики...
В конце аллеи севший на бок склеп:
За ржавой грудью выгнутой решетки
Портрет врача, венок, истлевший креп,
И глаз лампадки, розовый и кроткий.
Кричит петух. В колодезной бадье
Полощутся лохматые утята.
Сквозь сеть малины промелькнул в ладье
Старик-кузнец, отчаливший куда-то.
Перед крыльцом понурый пегий конь,
В тележке куль: мука – одежда – птица...
Раскрыла двери смуглая ладонь,
И вышла докторша и новая жилица.
Опять на Запад, к новым берегам, – 
Напрасно та всю ночь ее молила
Остаться здесь, где кров и птичий гам,
Поля и труд, и гладь речного ила...
Нельзя! На Запад! Где-то там отец,
Она его напрасно ищет с мая...
Ее знакомый, виленский купец,
Видал его в Дармштадте у трамвая...
Возница влез на козлы и молчит.
Уходит гостья в дом обнять ребенка,
Вернулась, села, –  мягкий гул копыт,
И вот опять в кустах нырнула лошаденка...
Опять одна... Веранда спит в лучах.
В окне играет мирно с нянькой Лиза.
Собака спит на старых кирпичах,
И тмин висит у пыльного карниза.
Пошла полоть в дремучий огород,
За ней гурьбой вихлястые утята...
Но труд постыл, –  и снова от ворот
Идет в поля на зов реки косматой.
Слетелись галки к отмели косой.
За Вилией штыки на солнце блещут...
Хлеба под ветром льются полосой,
И волосы из-под платка трепещут.
Вдали у бора снова цепь телег:
Скрипят-ползут печальным длинным рядом.
Безудержный, мятущийся набег
Из русского бушующего ада.
Она стоит и смотрит: не понять!..
Тучнеет хлеб в томлении ленивом,
Синеет даль. Стрижей веселых рать
Влетает в гнезда под речным обрывом.
У отмели – сырая колея.
Ребята плещутся. Щенок за уткой мчится...
Шумит, поет и плещет Вилия,
Качается прибрежная пшеница.

<1922>



ОАЗИС

Они войдут в сады эдемские,
по которым текут реки:
там для них все, чего ни захотят.
Коран, гл. 16, ст. 33


Когда душа мрачна, как гроб,
И жизнь свелась к краюхе хлеба,
Невольно подымаешь лоб
На светлый зов бродяги Феба, –
      И смех, волшебный алкоголь,
      Наперекор земному аду,
      Звеня, укачивает боль,
      Как волны мертвую наяду...

Любой зеленый летний день,
Домишко, елка у оврага,
Добряк-приятель, зной и тень –
Волнуют небывалой сагой...
      Сядь, Муза, вот тебе канва, –
      Распутай все шелка и гарус,
      И пусть беспечные слова
      Заткут узором вольный парус!

……………………………..
Матвей Степаныч, адвокат,
Владелец хутора под Вильно,
Изящно выгнув торс назад,
Сказал с улыбкою умильной:
      «Ну что ж, задумчивый поэт,
      Махнем-ка к тетушке на хутор?
      Там воздух сладок, как шербет,
      Там есть и сыр, и хлеб, и буттер...»

И вот пошли. Плывут поля...
Гудит веселый столб букашек.
Как паруса вдоль корабля,
Надулись пазухи рубашек.
      Бормочет пьяный ветерок,
      От елок тянет скипидаром.
      Степаныч жарит сквозь песок,
      А я за ним плетусь омаром.

Пришли! Внизу звенит река
Живой и синенькой полоской.
Вверху с ужимкой старика
Присел на горке домик плоский.
      На кухне тетушка стучит.
      В столовой солнце – древний пращур...
      Матвей Степаныч ест, как кит,
      А я, как допотопный ящур!

Еда – не майский горизонт
И не лобзание русалки,
Но без еды и сам Бальмонт
В неделю станет тоньше палки...
      Господь дал зубы нам и пасть
      (Но, к сожаленью, мало пищи), –
      За целый тощий месяц всласть
      Наелись мы по голенище!..

Ведро парного молока!
Горшок смоленской жирной каши,
Бедро соленого быка
И две лоханки простокваши!!!
      Набив фундамент, адвокат
      Идет, икая, на крылечко.
      Я сзади, выпучив фасад,
      Как растопыренная печка.

Перед крыльцом свирепый пес
Раскрыл зловеще глазенапы,
Но вдруг раздумал, поднял нос
И положил на грудь мне лапы.
      Сирень, как дьявол, расцвела!
      Глотаю воздух жадной глоткой.
      Над носом дзыкает пчела,
      И машет липа мощной щеткой.

Пошли в лесок и сели в тень.
Степаныч сунул в рот былинку,
Надвинул шляпу набекрень
И затянул свою волынку:
      «Интеллигентный блудный сын,
      К сосцам земли припал я снова...
      Как жук, взобравшийся на тын,
      Душа в лазурь лететь готова!

Старик Руссо вполне был прав:
Рок горожан ужасно тяжек...
Как славно средь коров и трав
Дня три прошляться без подтяжек!
      Поесть, поспать, пойти в поля,
      Присесть с пастушкой возле ели...
      Земля! Да здравствует земля!..
      Какого черта, в самом деле!..»

«Какой, вздохнул я, там Руссо!
Здесь – хутор, в городе – клиенты.
Лицо, как круглое серсо...
Бывают, брат, милей моменты:
      Пиджак редеет, как вуаль,
      В желудке – совестно поведать...»
      Племянник, пасть уставив вдаль,
      Орет нам издали: «О-бе-дать!»

Опять едим! О, суп с лапшой,
Весь в жирных глазках, желтый, пылкий...
На стул трехногий сев пашой,
Степаныч ест, как молотилка...
      «Что слышно в городе?» – «Угу».
      Напрасно тетушка спросила:
      Кто примостился к пирогу,
      Тот лаконичен, как могила...

В гостиной – рыхлая софа,
На дне софы – живот и пятки.
Дымится трубочка. Лафа!
Синьор, уснули? – Взятки гладки.
      Как морж, храпит мой визави,
      На лбу колышется газета,
      И мухи в бешенстве любви,
      Жужжа, флиртуют вдоль жилета.

На стенке в бусах и чадре
Висит грудастый бюст Тамары.
Запели пилы на дворе,
Душа напевнее гитары...
      Шуршат страницы под рукой:
      «Война и мир», «Новейший сонник».
      Слежу, прильнув к столу щекой,
      Как едет в небо подоконник...

Но вот в стекло ползет закат,
Краснея, словно алкоголик.
В столовой мисками стучат...
Не обойтись, увы, без колик!
      Кряхтя, приятель мой встает,
      Ворчит спросонья заклинанья
      И долго смотрит на живот,
      Как Чингисхана изваянье.

Хлопочет тетушка опять
И начиняет нас, как уток.
Вдвоем пудов, пожалуй, с пять
Съедим мы здесь в теченье суток!
      «Матвей, дай гостю бурачков»...
      Трещат все швы! Жую, как пьяный, – 
      А сон, знай, мажет вдоль зрачков
      Тягучим клейстером нирваны.

Племянник Степа, свесив зоб,
Сопит и тычет гвоздь в винтовку.
Лень встать, а то как ахнет в лоб,
Так будешь к празднику с обновкой...
      Клокочет толстый самовар.
      Внутри – четыре круглых рожи...
      Зудит, как муха, сонный пар.
      Внизу рычит ночной прохожий.

Бросаем «Ниву» к псам под стол, – 
Пред тетушкой склоняем шею
И, зверски вдавливая пол,
Плетемся к старичку Морфею.
      Увы, ужасный диссонанс!
      О, где перо Торквато Тассо?!
      Мильоны блох, прервав свой транс,
      Вонзились сразу в наше мясо...

На чреве, бедрах и боках
Мы били их, как львов в Сахаре!
Крутили яростно в перстах,
На свечке жгли... Какие твари!..
      Мой друг в рубашке на полу
      Сидел бледнее туберозы
      И принимал, гремя хулу,
      Невероятнейшие позы...

Едва к рассвету замер бой.
Вокруг кольцом белье мерцало.
Лохматый, сонный и рябой,
Я влез с башкой под одеяло
      И слышал, как, во сне бурля,
      Степаныч ерзал по постели:
      «Земля! Да здравствует земля!
      Какого черта, в самом деле!»...

1919, Вильно



АМЕРИКАНЕЦ


I

Осенний день. Ленивый веер солнца
Озолотил зловонные дворы.
В разинутые с улицы ворота
Прохожие оглядывали хмуро
Знакомый с детства виленский пейзаж:
Извилистые, старые дворы,
Жестянки у склоненного забора,
Дымящиеся кучи у помоек,
Углы сырых, заросших грязью стен
И желтые навозные ручьи.
А улица? Ущелье нищеты:
Горб мостовой, телегами изрытый,
Потоки жидкой слякоти с боков,
Мостки, как клавиши, избитые до дыр,
И коридор домов, слепых, как склепы.
Но солнце, старый, опытный художник,
В куске пивной бутылки и в алмазе
Горит одним божественным огнем...

* * *

Снопы лучей сквозь чахнущий калинник
Широко брызнули на длинный хвост детей:
В платках, в отрепьях, в полах одеял,
В облезлых материнских кацавейках
Змеилась тихая понурая толпа –
И лишь глаза, как мокрые галчата,
Блестели ярко в этой куче рвани.
В худых руках, повисших вяло вниз,
Болтались кружки, крынки и жестянки.
Близ самых маленьких, как факелы тоски,
Стояли матери – иссохшие Рахили...
Сейчас вздохнет заплатанная дверь,
Кирпич, дрожа, на блоке вверх полезет –
И каждый сморщенный покорный человечек
Свое сокровище вдоль улиц понесет:
Дымящееся темное какао,
И молоко, и белый ломоть хлеба
С блестящей коркой нежно-золотистой...
У матерей заискрятся глаза, –
Пусть, как всегда, лишь горстью чечевицы
Они обманут голод свой тупой,
Для матери, так повелось от Евы,
Улыбка сытого ребенка слаще манны...

* * *

Из двери вышел бритый человек.
Он точно с Марса в эту грязь попал:
Прищуренные зоркие глаза,
Неспешные спокойные движенья,
Полупоходная манчестерская куртка,
Ботинки – два солидных утюга,
Как зебра, полосатый макинтош,
Портфель под мышкой, трубка меж зубов...
Такой же точно, только без портфеля,
И в шлеме пробковом на круглой голове –
Качался б он средь двух горбов верблюда,
Исследуя излучины Замбези...

* * *

Внимательно склонившись к первой паре,
Он матери сказал: «Сейчас откроют» –
И медленно пошел вдоль мостовой,
Передобеденный свершая моцион.
Романтиком он не был, видит Бог,
Но если в мире вымирают дети
(Какие, где и как – не все ль равно?) –
Нельзя сидеть, склонясь над прейскурантом,
Подсчитывать в конторе барыши
И равнодушно отмечать в газетах:
«Погибло столько-то. Зимою вымрут все».
Есть общества «защиты лошадей»
И «поощренья шахматных турниров»,
О детях только люди позабыли.
Прервав «дела» с такими же, как он,
Он переплыл в далекую Европу
И вот попал в нелепый город Вильно...

* * *

Передобеденный свершая моцион,
Он шел вдоль стен и думал в сотый раз:
Вокруг леса и тучная земля,
И нет чумы, и солнце мягко светит, – 
Откуда эта злая нищета,
Берлоги, грязь, приниженность и стоны?
За ряд веков не научились жить?
Медведь в бору живет сытей и чище...
А здесь – война, разгромы, темный бред,
Пещерный век под знаком пулемета...
Что ж, накормить нетрудно. И одеть...
Но дальше? Как из этой дряблой глины
Построить радостный, достойный жизни дом?

* * *

Он шел, –  и у замызганных лавчонок,
С селедкой одинокою в окне
И мухами засиженной лепешкой, –
Его почтительно поклоном провожали
Старухи в париках и старики-кощеи,
Замученные кашлем и трахомой.
Он хмуро отвечал и ускорял шаги,
Как будто чувствовал себя немного виноватым
За свой здоровый вид, приличную одежду
И твердый взгляд собой владевших глаз.

* * *

Спускаясь с осенью раскрашенных холмов,
Где кладбище немецкое дремало, – 
Невольно он сдержал упругий шаг.
Кольцо лесов на дальних мягких склонах
Узорной лентой окружало город.
Над рябью крыш вставали колокольни,
В лиловой дымке пела тишина...
Проспект Георгиевский сразу охладил
Декоративный пыл осенней кисти:
В запряжке пленные, чуть двигая ногами,
Везли к реке в возах военный скарб.
По сторонам лениво полз конвой.
Один из пленных, сдернув боком шапку,
За милостыней робко подбежал.
У фонаря проплыл балетной рысью
Чиновник польский в светлом галуне,
Расшитый весь до пяток алым кантом.
За сумасшедшей, нищею старухой,
Похожей на испуганную смерть,
Гурьбой бежали дети и визжали,
Лупя ее рябиной по плечам.
С угла сорвался, ерзая локтями,
Лихач на худосочной Россинанте...
Американец выколотил трубку,
Сердито буркнул: «Дикая страна» –
И в ресторан направился обедать.


II

Лил гулкий дождь. Вдоль ржавых желобов
Свергались с монотонным плеском струи.
Последний человек, торчавший на углу
С своей столетней неизменной фразой:
«Пальто резиновое, может быть, вам надо?»,
Давно исчез и жалобно храпел
В подвале под тряпичным одеялом...
На мертвой площади в зловещие лари
Врывался вихрь и хрипло в щелях выл.
Гремели вывески. На лужах билась рябь.
Патруль укрылся в банковском подъезде.
Далекие ночные фонари
Перекликались бледными лучами...

* * *

По улице шел бритый человек
С портфелем вечным, стиснутым под мышкой.
Косящий дождь, заборы, ребра стен
И плеши луж его не угнетали.
Он был лишь зрителем – как будто перед ним
Чернела четкая, старинная гравюра.
Ему казалось: к этой жизни злой
С войной и голодом, болезнями и грязью
Такой пейзаж подходит до смешного...
Он возвращался от знакомого врача:
Шагая вкось по комнате угрюмой,
Врач говорил ему, что там и сям
В кварталах старых вспыхнули болезни,
Что люди мрут в зловонной тесноте,
Что мало рук, что иссякают средства...
Американец быстро про себя
Перебирал, шагая вдоль заборов,
Кому писать, кто даст и кто не даст,
И как верней беду схватить за глотку.
Он шел к себе – работать до утра, –
Он иногда любил работать ночью...

* * *

Но вдруг во тьме среди подъема в гору,
Пять силуэтов заградили путь:
Безмолвная игра. Смысл и без слов был ясен.
Он прыгнул вбок, сжал браунинг в ладони, – 
Тьма, пять зверей и ни души кругом...
В портфеле – документы, письма, деньги,
Фонарь проклятый у врача остался, –
А в темноте, увы, плохая драка...
Что ж, надо защищаться. Тусклая луна
Сквозь тучу рваную блеснула вдруг по склону...
Как он упал, увы, не знал он сам,
Кого-то в грудь ногой, как пса, отбросил,
И, лежа на плече в ночной грязи,
Тупую боль в боку вдруг ощутив,
Приподнялся на локте, стиснул рот
И вытянул вперед стальную руку:
Рванулся сноп мгновенного огня,
За ним – другой, и третий, и четвертый... – 
Треск разорвал молчание холмов,
Клубком сплелись крик, хриплый стон и брань,
Кого-то волокли в дыру забора –
Поспешный шорох шлепающих ног,
Далекий хруст кустов... и тишина.
Американец вытер влажный лоб,
Встал на колено, быстро чиркнул спичкой:
Рука в крови, портфель пробит ножом,
Бок? Ничего... Саднит, –  но так, не очень.
Встряхнулся, встал и медленно пошел
Назад к врачу дорогою пустынной.
«Собаки! Впятером на одного...
Трусливые ночные обезьяны –
Ограбить даже толком не умеют!»

* * *

Служанка-полька вышла на звонок
И, на груди придерживая платье,
Невольно отшатнулась: «Матерь Божья!»
И в самом деле странная картина –
Недавний гость их, прислонясь к перилам,
В грязи, как негр, валявшийся в канаве,
Ее же успокаивал глазами
И быстро палец приложил к губам.
В квартире вспыхнула ночная суета,
Склонясь к клеенке узкого дивана,
Врач обнажил темневший кровью бок:
– «Ну, пустяки. Удар был не испанский.
Или, верней, портфель вас спас, мой друг.
Я ведь просил остаться у меня...
Кто по ночам теперь по Вильно рыщет?
Ночные сторожа – и те, забившись в будки,
Рассвета ждут и проклинают ночь».

* * *

Американец распрямил колени
И, отдыхая после перевязки,
Ему глазами на пол указал,
Где, колесом раскинув рукава,
Пальто валялось грязное у кресла:
«В кармане трубка и табак. Спасибо».
Сквозь нос пуская пряди голубые,
Под абажур струящиеся вверх,
Гость вдруг привстал и куртку застегнул:
«Я отдохнул. Благодарю – прощайте!»
Врач вспыхнул: «Сумасшедший человек!
Куда же вы? Ей-Богу, странный спорт...»
Американец, одеваясь, усмехнулся:
«Я не игрок, и я в своем уме.
Напрасно вы шумите. Дождь утих...
А те трусливые полночные гиены
Давно рассеялись, поверьте мне, во тьме
И где-нибудь в харчевне за рекой
Дрожат от страха и зализывают раны.
Другие? Что ж... Кто может запретить
Своим путем домой мне возвращаться?»
И, отклонив настойчивые просьбы,
Он вежливо простился, взял фонарь,
По лестнице спустился осторожно
И тою же дорогою обратно
Пошел к себе, спокойный, словно дог.


III

За окнами осклизлый скат холма.
Размытой глины рваные зигзаги
Сбегали вниз к промокнувшим мосткам.
Рябина реяла уныло на юру.
Колючей проволоки темные узоры
Края холма сетями заплели.
Прильнув к стеклу балконной старой двери,
Пробитой пулями почти у потолка,
Стояла девушка, смотрела в вышину,
На голову седой косматой тучи,
Сердито проплывавшей над оврагом.
У входа в лог, в песчаном углубленье
Три дня уже лежало чье-то тело:
Глухой старик, больной бездомный нищий,
Шел тихо в гору после девяти, –
Он не откликнулся на оклик патруля
И пулей в спину был убит на месте...
Вздохнула девушка, как каждый день вздыхала,
Ей этот холм всю душу измотал.

* * *

На кашель тусклый повернув плечо,
Она угрюмо посмотрела в угол:
Собрат по бегству, русский агроном,
И местный адвокат играли в шашки...
Так каждый день. А после – разговор
О том, что было б, если б да кабы...
К холодной печке строгий взор склонив,
Она сама с собой заговорила:
«Так странно. Здесь весь город говорит
Об этом янки... Ах, герой, герой!
А он, должно быть, и забыл давно
Об этом приключении нелепом.
Ему не снится даже, что вокруг
Его героем трусы величают.
Он так же методично, как всегда,
В свои столовые шагает неизменно,
А если завтра темной ночью вновь
Его судьба столкнет с пятью ножами –
Он так же хладнокровно, как тогда,
Один бесстрашно будет защищаться...
Все это так же просто для него,
Как утром чашка кофе или чая...
Кто он – не знаю. Квакер, может быть,
А может быть, делец с хорошим сердцем...
Но вы слыхали ли в былые дни у нас,
Чтоб кто-нибудь в Москве иль Петербурге
Оставил кров свой, близких и дела
И к голодающим вдруг в Индию помчался?
Ведь на диване всласть поговорить
Гораздо легче, чем срываться с места».
Она умолкла. Шашки на столе
Все так же по доске передвигались...
«Так странно... –  вновь она сказала тихо,
Сама с собой печально рассуждая, –
Когда б у нас такие люди были,
Бежать бы было незачем сюда».

* * *

Съев у врага все шашки до последней,
Ей агроном, зевая, возразил:
«Увы, мы не Ринальдо Ринальдини, –
Но вы слыхали, Лидия, не раз
О тысячах погибших на войне
Отважных до безумья русских людях?
Да и в гражданской бойне, с двух сторон,
Немало смелых сгинуло в сраженьях.
О них тома бы можно написать,
Которые не снились и Майн Риду.
А наше бегство? Сколько нас, таких,
Чей каждый шаг опаснее, пожалуй,
Чем путешествие средь австралийских дебрей».
Она взглянула на далекий холм.
Косые капли вновь о стекла бились.
«Все знаю, знаю... Бегство и война,
Война и бегство... Шалая отвага.
Костер до неба, через день – горсть пепла,
Все – судьи, и никто не виноват...»

* * *

Допив холодный чай свой, адвокат
Протер пенсне и с кротким сожаленьем
(Так с дамами всегда он говорил,
Когда они пускались в рассужденья)
Сказал: «О чем вы спорите, –  не знаю.
Принципиально – я белобилетник
Во всех военных и гражданских войнах.
Я не эксперт – кто храбр и кто не храбр.
Но если б ваш герой-американец
Обыкновенным был совдепским смертным
И где-нибудь в Москве на Вшивой горке
Подвергся вдруг ночному нападенью –
И браунинг отважно в ход пустил,
То, смею думать, в случае успеха
Его б постигла все же злая участь:
Примчавшийся на выстрелы патруль
Героя вашего ухлопал бы на месте
За... незаконное ношение оружья...
Все это принимая во вниманье,
Пожалуй, он бы там не защищался,
А как и все – покорный, как баран,
Уныло б поднял обе лапы кверху...»
Рассматривая плачущую даль,
Она ему ни слова не сказала...
Опять лишь стены поняли ее.
Опять три правды... Этот краснобай,
Практичный трус, влюбленный лишь в себя,
Ведь тоже прав с своей ужасной правдой...
Размытой глины рваные зигзаги
Желтели под дымящимся дождем,
И даль была так тускло-безнадежна,
Что серые, печальные глаза
Невольно позавидовали трупу,
Лежавшему в песчаном углубленье
Недвижным и сереющим клубком.

* * *

В тот день американец, как всегда,
В свой ресторан отправился обедать.
Когда он наклонился над тарелкой,
К нему слуга неслышно подошел
И положил на стол хрустящий сверток.
Он развернул холодную бумагу
И удивленно опустил глаза:
Средь чайных роз таинственно белел
Клочок картона с именем его
И надписью косою по-французски:
«От русской девушки». И больше ничего.
Американец добродушно усмехнулся,
Понюхал розы, повертел записку
И снова наклонился над тарелкой,
Дымившей паром в бритое лицо.

<1923>



ЯБЛОКИ


На рогатинах корявых ветви грузные лежат.
Гроздья яблок нависают, как гигантский виноград...
Их весь день румянит солнце, обвевает ветерок,
И над ними сонно вьется одуревший мотылек.
А внизу скосили травы, сохнет блеск густых рядов,
И встревоженные пчелы ищут, жалуясь, цветов...
Сколько яблок! В темных листьях сквозь узлы тугих сетей
Эти – ярче помидоров, те – лимонов золотей.
Подойдешь к тяжелой ветке и, зажмуривши глаза,
Дух их радостный вдыхаешь, как хмельная стрекоза...
Посмотри! Из-под забора поросята влезли в сад –
Приманил и их, как видно, духовитый аромат:
Оглянулись вправо-влево, как бы не было беды,
И накинулись гурьбою на опавшие плоды.
Ходят ноги, ходят уши, ходят хвостики винтом,
А взволнованная кошка притаилась за кустом...
Непонятно ей и странно: разве яблоки еда?
В синем небе сонно тает белоснежная гряда.
И до самого забора, до лохматой бузины
Гроздья яблонь расцветили тень зеленой глубины.
Пахнет осенью и медом, пахнет яблочным вином.
Петушок веселым басом распевает за гумном...

<1919?>
<1921>
Кошедары



* * *


На миг забыть – и вновь ты дома:
До неба – тучные скирды,
У риги – пыльная солома,
Дымятся дальние пруды,
Снижаясь, аист тянет к лугу,
Мужик коленом вздел подпругу, – 
Все до пастушьей бороды,
Увы, так горестно знакомо!
И бор, замкнувший круг небес,
И за болотцем плеск речонки,
И голосистые девчонки,
С лукошком мчащиеся в лес...
Строй новых изб вдаль вывел срубы.
Сады пестреют в тишине.
Печеным хлебом дышат трубы,
И Жучка дремлет на бревне.
А там под сливой, где белеют
Рубахи вздернутой бока, –
Смотри, под мышками алеют
Два кумачовых лоскутка!
Но как забыть? На облучке
Трясется ксендз с бадьей в охапке,
Перед крыльцом, склонясь к луке,
Гарцует стражник в желтой шапке.
Литовской речи плавный строй
Звенит забытою латынью...
На перекрестке за горой
Христос, распластанный над синью.
А там, у дремлющей опушки
Крестов немецких белый ряд:
Здесь бой кипел, ревели пушки...
Одни живут – другие спят.

Очнись. Нет дома – ты один:
Чужая девочка сквозь тын
Смеется, хлопая в ладони.
В возах – раскормленные кони,
Пылят коровы, мчатся овцы,
Проходят с песнями литовцы –
И месяц, строгий и чужой,
Встает над дальнею межой...

<1922>



УТРОМ


Если взять насос за хобот,
Всхлипнет мерный скрип,
В глубине раздастся ропот,
Вздохи, плеск и хрип,
И из темного раструба
Хлынут в чан ключи:
Подставляй ладони... Любо!
Мойся и рычи...

Утро в двор вползло туманом.
Яблони молчат.
Солнце факелом румяным
Подожгло весь сад.
Не узнать утят весенних:
Ростом с матерей,
С гвалтом лезут на ступени
Кухонных дверей.

Щепка взвилась, как галчонок,
Из-под топора.
Замечтался поросенок
Посреди двора...
За крыльцом у мшистой будки
Всласть зевает пес.
«Что? Не выспался за сутки?
Стыдно? Спрятал нос?»

В огороде вянет вяло
Чахлая ботва.
Покосить?.. В саду у вала
Есть еще трава...
Грудь в плену размахов гибких,
Цокает коса,
Лоб и плечи в каплях липких,
Над спиной – оса.

<1922>



ПОДАРОК


Видали вы литовские, цветные пояса?
      Как будто вдоль овса –
Средь маков васильковая струится полоса.

Я у ксендза-приятеля в июле был в гостях.
      Средь белых стен, как стяг,
Из поясов настеганных ковер дышал в дверях.

Хозяин сузил щелочки веселых, добрых глаз:
      «Понравилось? Алмаз!
От прихожан в день ангела. Хоть шаху напоказ!..»

В окошко к нам таращился подсолнечник дугой,
      На скатерти рябой
Штоф сидра, мед, вареники и окорок тугой.

Смеясь, мне ксендз показывал мозоли крепких рук:
      «Все сам – и сад, и луг,
И свиньи с поросятами, и огород, и плуг».

Мадонна в звездном венчике сияла со стены.
      Кот жался у спины.
У сада жеребеночек звенел средь тишины.

Хозяин на прощание полез в свой сундучок:
      «На память, мой дружок!»
И подарил мне радужный, литовский поясок.

Веселым этим поясом я очень дорожу...
      Сказать вам? Я скажу:
Какая книга нравится, ту им и заложу.

<1922>



АИСТЫ


В воде декламирует жаба.
Спят груши вдоль лона пруда.
Над шапкой зеленого граба
Топорщатся прутья гнезда.

Там аисты, милые птицы,
Семейство серьезных жильцов...
Торчат материнские спицы
И хохлятся спинки птенцов.

С крыльца деревенского дома
Смотрю – и, как сон для меня,
И грохот далекого грома,
И перьев пушистых возня...

И вот... От лугов у дороги,
На фоне грозы, как гонец,
Летит, распластав свои ноги,
С лягушкою в клюве отец.

Дождь схлынул. Замолкли перуны.
На листьях – расплавленный блеск.
Семейство, настроивши струны,
Заводит неслыханный треск.

Трещат про лягушек, про солнце,
Про листья и серенький мох, –
Как будто в ведерное донце
Бросают струею горох...

В тумане дороги и цели,
Жестокие, черные дни...
Хотя бы, хотя бы неделю
Пожить бы вот так, как они!

<1922>



ТАБАК


Над жирной навозной жижей
Кустятся табачные листья.
Подойдем вдоль грядок поближе,
Оборвем порыжевшие кисти.
      Ишь, набухли, как рыхлые губки...
      Подымайте-ка, ксендз, ваши юбки!

Под крышей, над тихой верандой
Мы развесим листья пучками
И, плавно качаясь гирляндой,
Они зажелтеют над нами.
      Такой же пейзаж янтарный
      Я видал на коробке сигарной.

Будем думать, что мы на Цейлоне...
Впрочем, к черту Цейлон, –  не надо!
Вон пасется на солнечном склоне
Литовское пестрое стадо:
      Мчатся черные свиньи, как шавки,
      Конь валяется томно на травке.

Набьем табаком наши трубки.
Пусть струится дымок лиловатый...
Как пестры деревенские юбки
Вдоль опушки у новой хаты!
      На закате туда мы нагрянем
      И душистого меду достанем.

Я поэт, а вы ксендз литовский, –
Дай вам Бог и сил и здоровья!
Налетает ветер чертовский
И доносит мычанье коровье,
      А за дымом, вдоль склонов нагорий
      Колыхается сизый цикорий.

<1922>



МОГИЛА В САДУ


В заглохшем саду колыхаются травы.
Широкие липы в медвяном цвету
Подъемлют к лазури кудрявые главы,
И пчелы гудят на лету.
            Под липой могила:
      Плита и чернеющий орденский крест.
             Даль – холм обнажила.
      Лесные опушки толпятся окрест.

От сердца живого, от глаз, напоенных цветеньем,
К безвестным зарытым костям потянулась печаль...
Кто он, лейтенант-здоровяк, навеки спеленутый тленьем,
Принесший в чужие поля смертоносную сталь?
            Над Эльбою в замке
      Мать дремлет в стенах опустелых,
            А в траурной рамке –
      Два глаза лучистых и смелых...

Литовское небо дрожит от пчелиного хора.
Пушистый котенок лениво прижался к щеке.
Осколок снаряда торчит из земли у забора –
Клуб ржавых колючек сквозь маки сквозит на песке...
            Вдали над оврагом
      Конь плугом взрывает пласты
            И медленным шагом
      Обходит густые кусты.

<1923>