ДОКТОРША
I
Шумит,
поет и плещет Вилия.
Качается
прибрежная пшеница...
У
отмели – сырая колея,
А
в чаще дом – приземистая птица.
Я
поведу вас узкою тропой, –
Вы
не боитесь жаб и паутины? –
Вдоль
мельницы пустынной и слепой,
Сквозь
заросли сирени и малины...
Вот
здесь, за яблоней, уютно и темно:
Под
серым домом борт махровой мальвы.
Игрушка
детская уставилась в окно,
А
у порога щит с приветом «Salve»*.
Скорее
спрячьте в яблоню лицо!
На
песню пчелок в липовых сережках
Ребенок
пухлый вышел на крыльцо,
Качаясь
робко на неверных ножках.
Как
хорошо жужжит в траве родник!
Как
много в небе странной синей краски!
И
вдруг свинье, взрывающей цветник,
Смеясь,
грозит кистями опояски...
А
мать сквозь сад идет на шум в овин,
В
высоких сапогах, в поблекшем платье,
Спешит,
перелезает через тын, –
Хранит
свое добро от местных братьев.
Грубеют
руки, сердце и душа:
Здесь
сад, там хлев, и куры, и коровы.
Старуха
нянька бродит, чуть дыша,
И
все бубнит, вздыхая, о Тамбове...
Муж
пал в борьбе с мужицким сыпняком.
Одна
среди полей и печенегов,
Она,
как волк, хранит дитя и дом
От
злых поборов и лихих набегов...
Продаст
– обманут, купит – проведут,
За
каждый ржавый гвоздь тупая свара, –
Звериный
быт сжал сердце, словно спрут,
Все
дни в грызне – от кухни до амбара.
Но
иногда, как светлый добрый гость,
Зайдет
кузнец иль тихая крестьянка –
И
вот, стыдясь, бежит из сердца злость...
Войдут,
вздохнут. В платочке меду банка.
О
муже вспомнят: как он их лечил.
Посетуют
на новые затеи.
Кузнец
серьезный, – руки в сетке жил,
Тугой
платок прильнул к воловьей шее...
Комод
раскроет, зазвенев замком,
Даст
кузнецу пакет грудного чая,
А
гостье лифчик с синим пояском –
И
вновь в окно засмотрится, скучая.
Клубясь,
плывут над садом облака.
Работа
ждет: все злей торопит лето...
В
стекло стучится детская рука
С
багряно-желтой кистью бересклета.
__________
*«Здравствуй»
(лат.).
II
Уходит
в даль грядой литовский лес.
Внизу
полотна розовой гречихи.
Сквозь
клочья сосен мреет глубь небес,
А
в бурой чаще бродит ветер тихий...
Клокочет
ключ, студеная вода.
На
мшистом пне, к струям склонивши плечи,
Сидит
она, сбежавши от труда,
И
жадно ловит плеск болтливой речи.
Вода
звенит о радости земной,
Вода
шумит о вечности мгновенья.
На
ярких мхах горит веселый зной,
И
муравьи бегут у ног в смятенье.
У
пня в лукошке пестрый клад грибов:
Лимонные
в оборочках лисички,
Моховики
– охапки толстых лбов
И
ветка лакированной бруснички.
Она
встает, вздыхая, и идет:
Спешит
сквозь лес к полям и огороду,
Теленка
приласкает у ворот
И
бросит в будку хлеба псу-уроду.
Табак
подсох, на нижних листьях пыль,
Пора
срывать, развешивать вдоль крыши...
Под
грушу грузную, кряхтя, воткнет костыль,
Шугнет
свиненка из балконной ниши...
Пройдет
к реке и долго смотрит вдаль:
Там,
далеко, за виленской землею,
Угрюмо
бродит Русская Печаль
В
пустых полях, поросших лебедою.
Там
близкие: сестра, и брат, и мать.
Но
где? Но живы ль? Нет путей оттуда...
Когда
б их всех под этот кров собрать,
Вся
жизнь вокруг здесь расцвела б, как чудо!
Проснулся
б серый дом и огород...
Что
ей одной и кровля и избыток!
И
труд бы стал ей радостью забот,
И
плыл бы день за днем, как светлый свиток...
Она
глядит: вдоль бора ожил путь,
В
песке клячонки напрягают ноги,
Плетутся
беженцы. В глазах тупая жуть.
В
телегах скарб, лохматый и убогий.
Так
каждый день: как будто из могил,
Они
бредут за шагом шаг оттуда, –
И
каждый ей желанен был и мил,
Как
старый гость среди чужого люда.
Бежит,
– расспросит... Горек их ответ.
Телеги
завернет к своей калитке:
Идет
в чулан, и вмиг готов обед,
И
все, что есть, спеша раздаст до нитки...
И
вот опять в долину новых бед,
Скрипя,
ползут невзрачные повозки.
Она
стоит и молча смотрит вслед.
Шумит
река. Качаются березки.
III
Седая
ночь из сада смотрит в дом.
Шуршат
кусты, и сонно стонут ставни.
Спираль
обоев свесилась винтом,
Под
ней на стенке – замок стародавний.
Горит
свеча. На тонкое лицо
Дрожащий
свет упал косым румянцем.
На
рваной скатерти домашнее винцо,
И
чай, и сыр, и булки с темным глянцем.
У
докторши сегодня пир горой:
И
дом другой, и вся она другая –
Сегодня
утром в тишине сырой
К
ней постучалась путница чужая.
С
большим мешком на худеньких плечах,
Косясь
сквозь сад на алые амбары,
Она,
сияя в утренних лучах,
Спросила:
«Где дорога в Кошедары?»
И
как-то так, как в поезде порой,
Они
разговорились незаметно, –
Ребенок
рассмешил ее игрой,
И
яблони кивнули ей приветно...
И
вот осталась. В поздний темный час,
Как
две сестры, они шептались тихо,
И
пальцы их сплетались много раз,
А
ночь в окно смотрела, как волчиха:
Россия
– заушенье – боль – и стыд,
И
лисье бегство через сто рогаток,
И
наглый бич бессмысленных обид,
И
будущее – цепь немых загадок...
Вплетая
в шепот все растущий плеск,
В
саду запел дорожный колоколец.
Беспечный
смех – и черных веток треск,
И
лай собак из всех глухих околиц...
Трещит
крыльцо. Влетают впопыхах
Веселые,
как буйные цыганки,
С
кульками и пакетами в руках
Три
гостьи, три знакомых хуторянки.
Под
темным небом толстый самовар
Опять
гудит и мечет к звездам пламя,
А
в комнате раздолье и угар, –
Хохочет
докторша, трясется замок в раме...
Журчит-звенит
болтливый разговор:
«В
обмен на соль добыли две холстины,
И
воз жердей купили на забор!
И
насушили куль лесной малины!..»
Мужчины
там... Вернутся ли назад?
Воюют?
Сгинули? С востока нет ни слова.
А
жизнь не ждет – и хлев, и луг, и сад
Зовут
к работе властно и сурово.
Ни
книг, ни нот... Движенья их резки,
И
руки жестче дланей амазонок...
Смеются,
пьют. К свече летят жуки.
В
соседней спальне кротко спит ребенок.
IV
Проходят
дни... В аллее свет и тень,
Под
липами лениво пляшут блики.
Тяжелый
жернов, вдвинутый на пень,
Оброс
вокруг усами ежевики...
В
конце аллеи севший на бок склеп:
За
ржавой грудью выгнутой решетки
Портрет
врача, венок, истлевший креп,
И
глаз лампадки, розовый и кроткий.
Кричит
петух. В колодезной бадье
Полощутся
лохматые утята.
Сквозь
сеть малины промелькнул в ладье
Старик-кузнец,
отчаливший куда-то.
Перед
крыльцом понурый пегий конь,
В
тележке куль: мука – одежда – птица...
Раскрыла
двери смуглая ладонь,
И
вышла докторша и новая жилица.
Опять
на Запад, к новым берегам, –
Напрасно
та всю ночь ее молила
Остаться
здесь, где кров и птичий гам,
Поля
и труд, и гладь речного ила...
Нельзя!
На Запад! Где-то там отец,
Она
его напрасно ищет с мая...
Ее
знакомый, виленский купец,
Видал
его в Дармштадте у трамвая...
Возница
влез на козлы и молчит.
Уходит
гостья в дом обнять ребенка,
Вернулась,
села, – мягкий гул копыт,
И
вот опять в кустах нырнула лошаденка...
Опять
одна... Веранда спит в лучах.
В
окне играет мирно с нянькой Лиза.
Собака
спит на старых кирпичах,
И
тмин висит у пыльного карниза.
Пошла
полоть в дремучий огород,
За
ней гурьбой вихлястые утята...
Но
труд постыл, – и снова от ворот
Идет
в поля на зов реки косматой.
Слетелись
галки к отмели косой.
За
Вилией штыки на солнце блещут...
Хлеба
под ветром льются полосой,
И
волосы из-под платка трепещут.
Вдали
у бора снова цепь телег:
Скрипят-ползут
печальным длинным рядом.
Безудержный,
мятущийся набег
Из
русского бушующего ада.
Она
стоит и смотрит: не понять!..
Тучнеет
хлеб в томлении ленивом,
Синеет
даль. Стрижей веселых рать
Влетает
в гнезда под речным обрывом.
У
отмели – сырая колея.
Ребята
плещутся. Щенок за уткой мчится...
Шумит,
поет и плещет Вилия,
Качается
прибрежная пшеница.
<1922>
ОАЗИС
Они войдут в
сады эдемские,
по которым текут
реки:
там для них все,
чего ни захотят.
Коран, гл. 16, ст. 33
Когда
душа мрачна, как гроб,
И
жизнь свелась к краюхе хлеба,
Невольно
подымаешь лоб
На
светлый зов бродяги Феба, –
И смех, волшебный алкоголь,
Наперекор земному аду,
Звеня, укачивает боль,
Как волны мертвую наяду...
Любой
зеленый летний день,
Домишко,
елка у оврага,
Добряк-приятель,
зной и тень –
Волнуют
небывалой сагой...
Сядь, Муза, вот тебе канва, –
Распутай все шелка и гарус,
И пусть беспечные слова
Заткут узором вольный парус!
……………………………..
Матвей
Степаныч, адвокат,
Владелец
хутора под Вильно,
Изящно
выгнув торс назад,
Сказал
с улыбкою умильной:
«Ну что ж, задумчивый поэт,
Махнем-ка к тетушке на хутор?
Там
воздух сладок, как шербет,
Там есть и сыр, и хлеб, и буттер...»
И
вот пошли. Плывут поля...
Гудит
веселый столб букашек.
Как
паруса вдоль корабля,
Надулись
пазухи рубашек.
Бормочет пьяный ветерок,
От елок тянет скипидаром.
Степаныч жарит сквозь песок,
А я за ним плетусь омаром.
Пришли!
Внизу звенит река
Живой
и синенькой полоской.
Вверху
с ужимкой старика
Присел
на горке домик плоский.
На кухне тетушка стучит.
В столовой солнце – древний пращур...
Матвей Степаныч ест, как кит,
А я, как допотопный ящур!
Еда
– не майский горизонт
И
не лобзание русалки,
Но
без еды и сам Бальмонт
В
неделю станет тоньше палки...
Господь дал зубы нам и пасть
(Но, к сожаленью, мало пищи), –
За целый тощий месяц всласть
Наелись мы по голенище!..
Ведро
парного молока!
Горшок
смоленской жирной каши,
Бедро
соленого быка
И
две лоханки простокваши!!!
Набив фундамент, адвокат
Идет, икая, на крылечко.
Я сзади, выпучив фасад,
Как растопыренная печка.
Перед
крыльцом свирепый пес
Раскрыл
зловеще глазенапы,
Но
вдруг раздумал, поднял нос
И
положил на грудь мне лапы.
Сирень, как дьявол, расцвела!
Глотаю воздух жадной глоткой.
Над носом дзыкает пчела,
И
машет липа мощной щеткой.
Пошли
в лесок и сели в тень.
Степаныч
сунул в рот былинку,
Надвинул
шляпу набекрень
И
затянул свою волынку:
«Интеллигентный блудный сын,
К сосцам земли припал я снова...
Как жук, взобравшийся на тын,
Душа в лазурь лететь готова!
Старик
Руссо вполне был прав:
Рок
горожан ужасно тяжек...
Как
славно средь коров и трав
Дня
три прошляться без подтяжек!
Поесть, поспать, пойти в поля,
Присесть с пастушкой возле ели...
Земля! Да здравствует земля!..
Какого черта, в самом деле!..»
«Какой,
вздохнул я, там Руссо!
Здесь
– хутор, в городе – клиенты.
Лицо,
как круглое серсо...
Бывают,
брат, милей моменты:
Пиджак редеет, как вуаль,
В желудке – совестно поведать...»
Племянник, пасть уставив вдаль,
Орет нам издали: «О-бе-дать!»
Опять
едим! О, суп с лапшой,
Весь
в жирных глазках, желтый, пылкий...
На
стул трехногий сев пашой,
Степаныч
ест, как молотилка...
«Что слышно в городе?» – «Угу».
Напрасно тетушка спросила:
Кто примостился к пирогу,
Тот лаконичен, как могила...
В
гостиной – рыхлая софа,
На
дне софы – живот и пятки.
Дымится
трубочка. Лафа!
Синьор,
уснули? – Взятки гладки.
Как морж, храпит мой визави,
На лбу колышется газета,
И мухи в бешенстве любви,
Жужжа, флиртуют вдоль жилета.
На
стенке в бусах и чадре
Висит
грудастый бюст Тамары.
Запели
пилы на дворе,
Душа
напевнее гитары...
Шуршат страницы под рукой:
«Война и мир», «Новейший сонник».
Слежу, прильнув к столу щекой,
Как едет в небо подоконник...
Но
вот в стекло ползет закат,
Краснея,
словно алкоголик.
В
столовой мисками стучат...
Не
обойтись, увы, без колик!
Кряхтя, приятель мой встает,
Ворчит спросонья заклинанья
И долго смотрит на живот,
Как Чингисхана изваянье.
Хлопочет
тетушка опять
И
начиняет нас, как уток.
Вдвоем
пудов, пожалуй, с пять
Съедим
мы здесь в теченье суток!
«Матвей, дай гостю бурачков»...
Трещат все швы! Жую, как пьяный, –
А сон, знай, мажет вдоль зрачков
Тягучим клейстером нирваны.
Племянник
Степа, свесив зоб,
Сопит
и тычет гвоздь в винтовку.
Лень
встать, а то как ахнет в лоб,
Так
будешь к празднику с обновкой...
Клокочет толстый самовар.
Внутри – четыре круглых рожи...
Зудит, как муха, сонный пар.
Внизу рычит ночной прохожий.
Бросаем
«Ниву» к псам под стол, –
Пред
тетушкой склоняем шею
И,
зверски вдавливая пол,
Плетемся
к старичку Морфею.
Увы, ужасный диссонанс!
О,
где перо Торквато Тассо?!
Мильоны блох, прервав свой транс,
Вонзились сразу в наше мясо...
На
чреве, бедрах и боках
Мы
били их, как львов в Сахаре!
Крутили
яростно в перстах,
На
свечке жгли... Какие твари!..
Мой друг в рубашке на полу
Сидел бледнее туберозы
И принимал, гремя хулу,
Невероятнейшие позы...
Едва
к рассвету замер бой.
Вокруг
кольцом белье мерцало.
Лохматый,
сонный и рябой,
Я
влез с башкой под одеяло
И слышал, как, во сне бурля,
Степаныч ерзал по постели:
«Земля! Да здравствует земля!
Какого черта, в самом деле!»...
1919, Вильно
АМЕРИКАНЕЦ
I
Осенний
день. Ленивый веер солнца
Озолотил
зловонные дворы.
В
разинутые с улицы ворота
Прохожие
оглядывали хмуро
Знакомый
с детства виленский пейзаж:
Извилистые,
старые дворы,
Жестянки
у склоненного забора,
Дымящиеся
кучи у помоек,
Углы
сырых, заросших грязью стен
И
желтые навозные ручьи.
А
улица? Ущелье нищеты:
Горб
мостовой, телегами изрытый,
Потоки
жидкой слякоти с боков,
Мостки,
как клавиши, избитые до дыр,
И
коридор домов, слепых, как склепы.
Но
солнце, старый, опытный художник,
В
куске пивной бутылки и в алмазе
Горит
одним божественным огнем...
* * *
Снопы
лучей сквозь чахнущий калинник
Широко
брызнули на длинный хвост детей:
В
платках, в отрепьях, в полах одеял,
В
облезлых материнских кацавейках
Змеилась
тихая понурая толпа –
И
лишь глаза, как мокрые галчата,
Блестели
ярко в этой куче рвани.
В
худых руках, повисших вяло вниз,
Болтались
кружки, крынки и жестянки.
Близ
самых маленьких, как факелы тоски,
Стояли
матери – иссохшие Рахили...
Сейчас
вздохнет заплатанная дверь,
Кирпич,
дрожа, на блоке вверх полезет –
И
каждый сморщенный покорный человечек
Свое
сокровище вдоль улиц понесет:
Дымящееся
темное какао,
И
молоко, и белый ломоть хлеба
С
блестящей коркой нежно-золотистой...
У
матерей заискрятся глаза, –
Пусть,
как всегда, лишь горстью чечевицы
Они
обманут голод свой тупой,
Для
матери, так повелось от Евы,
Улыбка
сытого ребенка слаще манны...
* * *
Из
двери вышел бритый человек.
Он
точно с Марса в эту грязь попал:
Прищуренные
зоркие глаза,
Неспешные
спокойные движенья,
Полупоходная
манчестерская куртка,
Ботинки
– два солидных утюга,
Как
зебра, полосатый макинтош,
Портфель
под мышкой, трубка меж зубов...
Такой
же точно, только без портфеля,
И
в шлеме пробковом на круглой голове –
Качался
б он средь двух горбов верблюда,
Исследуя
излучины Замбези...
* * *
Внимательно
склонившись к первой паре,
Он
матери сказал: «Сейчас откроют» –
И
медленно пошел вдоль мостовой,
Передобеденный
свершая моцион.
Романтиком
он не был, видит Бог,
Но
если в мире вымирают дети
(Какие,
где и как – не все ль равно?) –
Нельзя
сидеть, склонясь над прейскурантом,
Подсчитывать
в конторе барыши
И
равнодушно отмечать в газетах:
«Погибло
столько-то. Зимою вымрут все».
Есть
общества «защиты лошадей»
И
«поощренья шахматных турниров»,
О
детях только люди позабыли.
Прервав
«дела» с такими же, как он,
Он
переплыл в далекую Европу
И
вот попал в нелепый город Вильно...
* * *
Передобеденный
свершая моцион,
Он
шел вдоль стен и думал в сотый раз:
Вокруг
леса и тучная земля,
И
нет чумы, и солнце мягко светит, –
Откуда
эта злая нищета,
Берлоги,
грязь, приниженность и стоны?
За
ряд веков не научились жить?
Медведь
в бору живет сытей и чище...
А
здесь – война, разгромы, темный бред,
Пещерный
век под знаком пулемета...
Что
ж, накормить нетрудно. И одеть...
Но
дальше? Как из этой дряблой глины
Построить
радостный, достойный жизни дом?
* * *
Он
шел, – и у замызганных лавчонок,
С
селедкой одинокою в окне
И
мухами засиженной лепешкой, –
Его
почтительно поклоном провожали
Старухи
в париках и старики-кощеи,
Замученные
кашлем и трахомой.
Он
хмуро отвечал и ускорял шаги,
Как
будто чувствовал себя немного виноватым
За
свой здоровый вид, приличную одежду
И
твердый взгляд собой владевших глаз.
* * *
Спускаясь
с осенью раскрашенных холмов,
Где
кладбище немецкое дремало, –
Невольно
он сдержал упругий шаг.
Кольцо
лесов на дальних мягких склонах
Узорной
лентой окружало город.
Над
рябью крыш вставали колокольни,
В
лиловой дымке пела тишина...
Проспект
Георгиевский сразу охладил
Декоративный
пыл осенней кисти:
В
запряжке пленные, чуть двигая ногами,
Везли
к реке в возах военный скарб.
По
сторонам лениво полз конвой.
Один
из пленных, сдернув боком шапку,
За
милостыней робко подбежал.
У
фонаря проплыл балетной рысью
Чиновник
польский в светлом галуне,
Расшитый
весь до пяток алым кантом.
За
сумасшедшей, нищею старухой,
Похожей
на испуганную смерть,
Гурьбой
бежали дети и визжали,
Лупя
ее рябиной по плечам.
С
угла сорвался, ерзая локтями,
Лихач
на худосочной Россинанте...
Американец
выколотил трубку,
Сердито
буркнул: «Дикая страна» –
И
в ресторан направился обедать.
II
Лил
гулкий дождь. Вдоль ржавых желобов
Свергались
с монотонным плеском струи.
Последний
человек, торчавший на углу
С
своей столетней неизменной фразой:
«Пальто
резиновое, может быть, вам надо?»,
Давно
исчез и жалобно храпел
В
подвале под тряпичным одеялом...
На
мертвой площади в зловещие лари
Врывался
вихрь и хрипло в щелях выл.
Гремели
вывески. На лужах билась рябь.
Патруль
укрылся в банковском подъезде.
Далекие
ночные фонари
Перекликались
бледными лучами...
* * *
По
улице шел бритый человек
С
портфелем вечным, стиснутым под мышкой.
Косящий
дождь, заборы, ребра стен
И
плеши луж его не угнетали.
Он
был лишь зрителем – как будто перед ним
Чернела
четкая, старинная гравюра.
Ему
казалось: к этой жизни злой
С
войной и голодом, болезнями и грязью
Такой
пейзаж подходит до смешного...
Он
возвращался от знакомого врача:
Шагая
вкось по комнате угрюмой,
Врач
говорил ему, что там и сям
В
кварталах старых вспыхнули болезни,
Что
люди мрут в зловонной тесноте,
Что
мало рук, что иссякают средства...
Американец
быстро про себя
Перебирал,
шагая вдоль заборов,
Кому
писать, кто даст и кто не даст,
И
как верней беду схватить за глотку.
Он
шел к себе – работать до утра, –
Он
иногда любил работать ночью...
* * *
Но
вдруг во тьме среди подъема в гору,
Пять
силуэтов заградили путь:
Безмолвная
игра. Смысл и без слов был ясен.
Он
прыгнул вбок, сжал браунинг в ладони, –
Тьма,
пять зверей и ни души кругом...
В
портфеле – документы, письма, деньги,
Фонарь
проклятый у врача остался, –
А
в темноте, увы, плохая драка...
Что
ж, надо защищаться. Тусклая луна
Сквозь
тучу рваную блеснула вдруг по склону...
Как
он упал, увы, не знал он сам,
Кого-то
в грудь ногой, как пса, отбросил,
И,
лежа на плече в ночной грязи,
Тупую
боль в боку вдруг ощутив,
Приподнялся
на локте, стиснул рот
И
вытянул вперед стальную руку:
Рванулся
сноп мгновенного огня,
За
ним – другой, и третий, и четвертый... –
Треск
разорвал молчание холмов,
Клубком
сплелись крик, хриплый стон и брань,
Кого-то
волокли в дыру забора –
Поспешный
шорох шлепающих ног,
Далекий
хруст кустов... и тишина.
Американец
вытер влажный лоб,
Встал
на колено, быстро чиркнул спичкой:
Рука
в крови, портфель пробит ножом,
Бок?
Ничего... Саднит, – но так, не очень.
Встряхнулся,
встал и медленно пошел
Назад
к врачу дорогою пустынной.
«Собаки!
Впятером на одного...
Трусливые
ночные обезьяны –
Ограбить
даже толком не умеют!»
* * *
Служанка-полька
вышла на звонок
И,
на груди придерживая платье,
Невольно
отшатнулась: «Матерь Божья!»
И
в самом деле странная картина –
Недавний
гость их, прислонясь к перилам,
В
грязи, как негр, валявшийся в канаве,
Ее
же успокаивал глазами
И
быстро палец приложил к губам.
В
квартире вспыхнула ночная суета,
Склонясь
к клеенке узкого дивана,
Врач
обнажил темневший кровью бок:
–
«Ну, пустяки. Удар был не испанский.
Или,
верней, портфель вас спас, мой друг.
Я
ведь просил остаться у меня...
Кто
по ночам теперь по Вильно рыщет?
Ночные
сторожа – и те, забившись в будки,
Рассвета
ждут и проклинают ночь».
* * *
Американец
распрямил колени
И,
отдыхая после перевязки,
Ему
глазами на пол указал,
Где,
колесом раскинув рукава,
Пальто
валялось грязное у кресла:
«В
кармане трубка и табак. Спасибо».
Сквозь
нос пуская пряди голубые,
Под
абажур струящиеся вверх,
Гость
вдруг привстал и куртку застегнул:
«Я
отдохнул. Благодарю – прощайте!»
Врач
вспыхнул: «Сумасшедший человек!
Куда
же вы? Ей-Богу, странный спорт...»
Американец,
одеваясь, усмехнулся:
«Я
не игрок, и я в своем уме.
Напрасно
вы шумите. Дождь утих...
А
те трусливые полночные гиены
Давно
рассеялись, поверьте мне, во тьме
И
где-нибудь в харчевне за рекой
Дрожат
от страха и зализывают раны.
Другие?
Что ж... Кто может запретить
Своим
путем домой мне возвращаться?»
И,
отклонив настойчивые просьбы,
Он
вежливо простился, взял фонарь,
По
лестнице спустился осторожно
И
тою же дорогою обратно
Пошел
к себе, спокойный, словно дог.
III
За
окнами осклизлый скат холма.
Размытой
глины рваные зигзаги
Сбегали
вниз к промокнувшим мосткам.
Рябина
реяла уныло на юру.
Колючей
проволоки темные узоры
Края
холма сетями заплели.
Прильнув
к стеклу балконной старой двери,
Пробитой
пулями почти у потолка,
Стояла
девушка, смотрела в вышину,
На
голову седой косматой тучи,
Сердито
проплывавшей над оврагом.
У
входа в лог, в песчаном углубленье
Три
дня уже лежало чье-то тело:
Глухой
старик, больной бездомный нищий,
Шел
тихо в гору после девяти, –
Он
не откликнулся на оклик патруля
И
пулей в спину был убит на месте...
Вздохнула
девушка, как каждый день вздыхала,
Ей
этот холм всю душу измотал.
* * *
На
кашель тусклый повернув плечо,
Она
угрюмо посмотрела в угол:
Собрат
по бегству, русский агроном,
И
местный адвокат играли в шашки...
Так
каждый день. А после – разговор
О
том, что было б, если б да кабы...
К
холодной печке строгий взор склонив,
Она
сама с собой заговорила:
«Так
странно. Здесь весь город говорит
Об
этом янки... Ах, герой, герой!
А
он, должно быть, и забыл давно
Об
этом приключении нелепом.
Ему
не снится даже, что вокруг
Его
героем трусы величают.
Он
так же методично, как всегда,
В
свои столовые шагает неизменно,
А
если завтра темной ночью вновь
Его
судьба столкнет с пятью ножами –
Он
так же хладнокровно, как тогда,
Один
бесстрашно будет защищаться...
Все
это так же просто для него,
Как
утром чашка кофе или чая...
Кто
он – не знаю. Квакер, может быть,
А
может быть, делец с хорошим сердцем...
Но
вы слыхали ли в былые дни у нас,
Чтоб
кто-нибудь в Москве иль Петербурге
Оставил
кров свой, близких и дела
И
к голодающим вдруг в Индию помчался?
Ведь
на диване всласть поговорить
Гораздо
легче, чем срываться с места».
Она
умолкла. Шашки на столе
Все
так же по доске передвигались...
«Так
странно... – вновь она сказала тихо,
Сама
с собой печально рассуждая, –
Когда
б у нас такие люди были,
Бежать
бы было незачем сюда».
* * *
Съев
у врага все шашки до последней,
Ей
агроном, зевая, возразил:
«Увы,
мы не Ринальдо Ринальдини, –
Но
вы слыхали, Лидия, не раз
О
тысячах погибших на войне
Отважных
до безумья русских людях?
Да
и в гражданской бойне, с двух сторон,
Немало
смелых сгинуло в сраженьях.
О
них тома бы можно написать,
Которые
не снились и Майн Риду.
А
наше бегство? Сколько нас, таких,
Чей
каждый шаг опаснее, пожалуй,
Чем
путешествие средь австралийских дебрей».
Она
взглянула на далекий холм.
Косые
капли вновь о стекла бились.
«Все
знаю, знаю... Бегство и война,
Война
и бегство... Шалая отвага.
Костер
до неба, через день – горсть пепла,
Все
– судьи, и никто не виноват...»
* * *
Допив
холодный чай свой, адвокат
Протер
пенсне и с кротким сожаленьем
(Так
с дамами всегда он говорил,
Когда
они пускались в рассужденья)
Сказал:
«О чем вы спорите, – не знаю.
Принципиально
– я белобилетник
Во
всех военных и гражданских войнах.
Я
не эксперт – кто храбр и кто не храбр.
Но
если б ваш герой-американец
Обыкновенным
был совдепским смертным
И
где-нибудь в Москве на Вшивой горке
Подвергся
вдруг ночному нападенью –
И
браунинг отважно в ход пустил,
То,
смею думать, в случае успеха
Его
б постигла все же злая участь:
Примчавшийся
на выстрелы патруль
Героя
вашего ухлопал бы на месте
За...
незаконное ношение оружья...
Все
это принимая во вниманье,
Пожалуй,
он бы там не защищался,
А
как и все – покорный, как баран,
Уныло
б поднял обе лапы кверху...»
Рассматривая
плачущую даль,
Она
ему ни слова не сказала...
Опять
лишь стены поняли ее.
Опять
три правды... Этот краснобай,
Практичный
трус, влюбленный лишь в себя,
Ведь
тоже прав с своей ужасной правдой...
Размытой
глины рваные зигзаги
Желтели
под дымящимся дождем,
И
даль была так тускло-безнадежна,
Что
серые, печальные глаза
Невольно
позавидовали трупу,
Лежавшему
в песчаном углубленье
Недвижным
и сереющим клубком.
* * *
В
тот день американец, как всегда,
В
свой ресторан отправился обедать.
Когда
он наклонился над тарелкой,
К
нему слуга неслышно подошел
И
положил на стол хрустящий сверток.
Он
развернул холодную бумагу
И
удивленно опустил глаза:
Средь
чайных роз таинственно белел
Клочок
картона с именем его
И
надписью косою по-французски:
«От
русской девушки». И больше ничего.
Американец
добродушно усмехнулся,
Понюхал
розы, повертел записку
И
снова наклонился над тарелкой,
Дымившей
паром в бритое лицо.
<1923>
ЯБЛОКИ
На
рогатинах корявых ветви грузные лежат.
Гроздья
яблок нависают, как гигантский виноград...
Их
весь день румянит солнце, обвевает ветерок,
И
над ними сонно вьется одуревший мотылек.
А
внизу скосили травы, сохнет блеск густых рядов,
И
встревоженные пчелы ищут, жалуясь, цветов...
Сколько
яблок! В темных листьях сквозь узлы тугих сетей
Эти
– ярче помидоров, те – лимонов золотей.
Подойдешь
к тяжелой ветке и, зажмуривши глаза,
Дух
их радостный вдыхаешь, как хмельная стрекоза...
Посмотри!
Из-под забора поросята влезли в сад –
Приманил
и их, как видно, духовитый аромат:
Оглянулись
вправо-влево, как бы не было беды,
И
накинулись гурьбою на опавшие плоды.
Ходят
ноги, ходят уши, ходят хвостики винтом,
А
взволнованная кошка притаилась за кустом...
Непонятно
ей и странно: разве яблоки еда?
В
синем небе сонно тает белоснежная гряда.
И
до самого забора, до лохматой бузины
Гроздья
яблонь расцветили тень зеленой глубины.
Пахнет
осенью и медом, пахнет яблочным вином.
Петушок
веселым басом распевает за гумном...
<1919?>
<1921>
Кошедары
* * *
На
миг забыть – и вновь ты дома:
До
неба – тучные скирды,
У
риги – пыльная солома,
Дымятся
дальние пруды,
Снижаясь,
аист тянет к лугу,
Мужик
коленом вздел подпругу, –
Все
до пастушьей бороды,
Увы,
так горестно знакомо!
И
бор, замкнувший круг небес,
И
за болотцем плеск речонки,
И
голосистые девчонки,
С
лукошком мчащиеся в лес...
Строй
новых изб вдаль вывел срубы.
Сады
пестреют в тишине.
Печеным
хлебом дышат трубы,
И
Жучка дремлет на бревне.
А
там под сливой, где белеют
Рубахи
вздернутой бока, –
Смотри,
под мышками алеют
Два
кумачовых лоскутка!
Но
как забыть? На облучке
Трясется
ксендз с бадьей в охапке,
Перед
крыльцом, склонясь к луке,
Гарцует
стражник в желтой шапке.
Литовской
речи плавный строй
Звенит
забытою латынью...
На
перекрестке за горой
Христос,
распластанный над синью.
А
там, у дремлющей опушки
Крестов
немецких белый ряд:
Здесь
бой кипел, ревели пушки...
Одни
живут – другие спят.
Очнись.
Нет дома – ты один:
Чужая
девочка сквозь тын
Смеется,
хлопая в ладони.
В
возах – раскормленные кони,
Пылят
коровы, мчатся овцы,
Проходят
с песнями литовцы –
И
месяц, строгий и чужой,
Встает
над дальнею межой...
<1922>
УТРОМ
Если
взять насос за хобот,
Всхлипнет
мерный скрип,
В
глубине раздастся ропот,
Вздохи,
плеск и хрип,
И
из темного раструба
Хлынут
в чан ключи:
Подставляй
ладони... Любо!
Мойся
и рычи...
Утро
в двор вползло туманом.
Яблони
молчат.
Солнце
факелом румяным
Подожгло
весь сад.
Не
узнать утят весенних:
Ростом
с матерей,
С
гвалтом лезут на ступени
Кухонных
дверей.
Щепка
взвилась, как галчонок,
Из-под
топора.
Замечтался
поросенок
Посреди
двора...
За
крыльцом у мшистой будки
Всласть
зевает пес.
«Что?
Не выспался за сутки?
Стыдно?
Спрятал нос?»
В
огороде вянет вяло
Чахлая
ботва.
Покосить?..
В саду у вала
Есть
еще трава...
Грудь
в плену размахов гибких,
Цокает
коса,
Лоб
и плечи в каплях липких,
Над
спиной – оса.
<1922>
ПОДАРОК
Видали
вы литовские, цветные пояса?
Как будто вдоль овса –
Средь
маков васильковая струится полоса.
Я
у ксендза-приятеля в июле был в гостях.
Средь белых стен, как стяг,
Из
поясов настеганных ковер дышал в дверях.
Хозяин
сузил щелочки веселых, добрых глаз:
«Понравилось? Алмаз!
От
прихожан в день ангела. Хоть шаху напоказ!..»
В
окошко к нам таращился подсолнечник дугой,
На скатерти рябой
Штоф
сидра, мед, вареники и окорок тугой.
Смеясь,
мне ксендз показывал мозоли крепких рук:
«Все сам – и сад, и луг,
И
свиньи с поросятами, и огород, и плуг».
Мадонна
в звездном венчике сияла со стены.
Кот жался у спины.
У
сада жеребеночек звенел средь тишины.
Хозяин
на прощание полез в свой сундучок:
«На память, мой дружок!»
И
подарил мне радужный, литовский поясок.
Веселым
этим поясом я очень дорожу...
Сказать вам? Я скажу:
Какая
книга нравится, ту им и заложу.
<1922>
АИСТЫ
В
воде декламирует жаба.
Спят
груши вдоль лона пруда.
Над
шапкой зеленого граба
Топорщатся
прутья гнезда.
Там
аисты, милые птицы,
Семейство
серьезных жильцов...
Торчат
материнские спицы
И
хохлятся спинки птенцов.
С
крыльца деревенского дома
Смотрю
– и, как сон для меня,
И
грохот далекого грома,
И
перьев пушистых возня...
И
вот... От лугов у дороги,
На
фоне грозы, как гонец,
Летит,
распластав свои ноги,
С
лягушкою в клюве отец.
Дождь
схлынул. Замолкли перуны.
На
листьях – расплавленный блеск.
Семейство,
настроивши струны,
Заводит
неслыханный треск.
Трещат
про лягушек, про солнце,
Про
листья и серенький мох, –
Как
будто в ведерное донце
Бросают
струею горох...
В
тумане дороги и цели,
Жестокие,
черные дни...
Хотя
бы, хотя бы неделю
Пожить
бы вот так, как они!
<1922>
ТАБАК
Над
жирной навозной жижей
Кустятся
табачные листья.
Подойдем
вдоль грядок поближе,
Оборвем
порыжевшие кисти.
Ишь, набухли, как рыхлые губки...
Подымайте-ка, ксендз, ваши юбки!
Под
крышей, над тихой верандой
Мы
развесим листья пучками
И,
плавно качаясь гирляндой,
Они
зажелтеют над нами.
Такой же пейзаж янтарный
Я видал на коробке сигарной.
Будем
думать, что мы на Цейлоне...
Впрочем,
к черту Цейлон, – не надо!
Вон
пасется на солнечном склоне
Литовское
пестрое стадо:
Мчатся черные свиньи, как шавки,
Конь валяется томно на травке.
Набьем
табаком наши трубки.
Пусть
струится дымок лиловатый...
Как
пестры деревенские юбки
Вдоль
опушки у новой хаты!
На закате туда мы нагрянем
И душистого меду достанем.
Я
поэт, а вы ксендз литовский, –
Дай
вам Бог и сил и здоровья!
Налетает
ветер чертовский
И
доносит мычанье коровье,
А за дымом, вдоль склонов нагорий
Колыхается сизый цикорий.
<1922>
МОГИЛА В САДУ
В
заглохшем саду колыхаются травы.
Широкие
липы в медвяном цвету
Подъемлют
к лазури кудрявые главы,
И
пчелы гудят на лету.
Под липой могила:
Плита и чернеющий орденский крест.
Даль – холм обнажила.
Лесные опушки толпятся окрест.
От
сердца живого, от глаз, напоенных цветеньем,
К
безвестным зарытым костям потянулась печаль...
Кто
он, лейтенант-здоровяк, навеки спеленутый тленьем,
Принесший
в чужие поля смертоносную сталь?
Над Эльбою в замке
Мать дремлет в стенах опустелых,
А в траурной рамке –
Два глаза лучистых и смелых...
Литовское
небо дрожит от пчелиного хора.
Пушистый
котенок лениво прижался к щеке.
Осколок
снаряда торчит из земли у забора –
Клуб
ржавых колючек сквозь маки сквозит на песке...
Вдали над оврагом
Конь плугом взрывает пласты
И медленным шагом
Обходит густые кусты.
<1923>