И.
А. БУНИНУ
На виселицы
срублены березы.
Слепой ордой
затоптаны поля –
И только в
книгах пламенные розы,
И только в
книгах – русская земля!
Поэт-художник! Странная
Жар-Птица
Из той страны,
где только вой да пни...
Оазис ваш, где
все родное снится,
Укроет многих в
эти злые дни.
Спасибо вам за
строгие напевы,
За гордое
служенье красоте...
В тисках
растущего, безвыходного гнева,
Как холодно
теперь на высоте!
Шагать по
комнате, к окну склоняться молча,
Смотреть на
мертвые, пустые облака...
Не раз, не раз,
гася приливы желчи,
Дрожала ваша
скорбная рука...
Когда падет
тупое царство низких, –
Для всех
оставшихся – разбитых и больных –
Вы будете одним
из самых близких,
Одним из самых
близких и родных...
1920, октябрь
СКОРБНАЯ
ГОДОВЩИНА
Толстой! Это
слово сегодня так странно звучит.
Апостол Добра,
пламеневшее жалостью слово...
На наших
погостах средь многих затоптанных плит,
Как свежая рана,
зияет могила Толстого.
Томясь и
страдая, он звал нас в Грядущую Новь,
Слова отреченья
и правды сияли над каждым –
Увы! Закрывая
лицо, отлетела от мира Любовь
И темная месть
отравила томление жажды...
Толстой! Это
слово сегодня так горько звучит.
Он истину больше
любил, чем себя и Россию...
Но ложь все
надменней грохочет в украденный щит
И люди встречают
«Осанной» ее, как Мессию.
Что Истина?
Трепетный факел свободной души,
Исканья тоскующим
сердцем пути для незрячих...
В пустые поля он
бежал в предрассветной тиши,
И ветер развеял
всю горечь призывов горячих.
Толстой! Это имя
сегодня так гордо звучит.
Как имя Платона,
как светлое имя Сократа –
Для всех на
земле – итальянец он, немец иль бритт –
Прекрасное имя
Толстого желанно и свято.
И если сегодня у
мирных чужих очагов
Все русское
стало как символ звериного быта, –
У родины духа, –
бескрайняя ширь берегов
И Муза Толстого
вовеки не будет забыта...
Толстой! Это имя
сегодня так свято звучит.
Усталость над
миром раскинула саван суровый...
Нет в мире иного
пути: Любовь победит!
И Истина встанет
из гроба и сбросит оковы.
Как путники в
бурю, на темном чужом корабле
Плывем мы в
тумане... Ни вести, ни зова...
Сегодня мы все
на далекой, родимой земле –
У тихой могилы
Толстого...
<1920>
ПАМЯТИ
А. БЛОКА
В аду томился
серафим.
Кровавый свод
висел над ним...
Чтоб боль
отчаянья унять,
Он ад пытался
оправдать.
Но странно:
темная хвала
Кипела гневом,
как хула...
Он смолк. На
сломанном крыле
Дрожали тени в
дымной мгле.
У врат – безжалостный
дракон.
Мечта – распята,
воля – сон...
Неспетых песен
скорбный рой
Поник над арфою
немой.
Уснул... На
кроткое чело
Сиянье светлое
легло.
Все громче плач,
все злей разгул...
Уснул...
<1921>
Е.
А. ПОЛЕВИЦКОЙ
Так долог путь:
ни вехи, ни приюта...
Ушли в века дни
русского уюта,
Бессмысленно
ревет, смывая жизнь, гроза.
И вновь к былому
тянутся глаза.
В чужом театре –
остров русской речи.
Недвижно замерли
склонившиеся плечи.
И над рядами
реет грустный сон
О русской
девушке тургеневских времен.
Она – предчувствие
позорной нашей были...
Не ей ли там
сквозь сердце меч пронзили?
И не она ли – мать,
жена, сестра –
Горит-трепещет в
красной мгле костра?
Благословен Ваш
нежный образ Лизы!
Ее души
волнующие ризы
Коснулись нас в
час ночи грозовой
Надеждою
нетленной и живой.
<1921>
ГАЛОШИ
СЧАСТЬЯ
Посвящается тем, кто мечтает о советской
визе
Перед гаснущим
камином щуря сонные глаза,
Я смотрел, как
алый уголь покрывала бирюза.
Вдруг нежданной
светлой гостьей, между шкафом и стеной,
Андерсеновская
фея закачалась предо мной.
Усадил ее я в
кресло, пледом ноги ей покрыл,
Дождевик ее
росистый на корзине разложил...
Лучезарными
глазами улыбаясь и маня,
Фея ласково
спросила: «Что попросишь у меня?»
В сумке кожаной
и грубой, – уж меня не проведешь, –
Угадал я
очертанья старых сказочных галош:
Кто б ты ни был,
резвый мальчик или сморщенный старик,
Чуть надел их,
все что хочешь, ты увидишь в тот же миг...
«Фея, друг мой,
вот газеты... чай и булки... Будь добра:
Одолжи Галоши
Счастья, посиди здесь до утра!»
И пока она
возилась, вскинув кудри над щекой, –
Предо мной встал
пестрый город за широкою рекой:
Разноцветные
церквушки, пятна лавок и ларьков,
Лента стен,
собор и барки... Ах, опять увижу Псков!
Влез в галоши...
Даль свернулась. Шпалы, ребра деревень...
Я на площади
соборной очутился в серый день.
*
* *
По базару вялым
шагом, как угрюмые быки,
Шли в суконных
шлемах чуйки, к небу вскинувши штыки.
Дети рылись в
грудах сора, а в пустых мучных рядах
Зябли люди с
жалким хламом на трясущихся руках.
«Возвратились?» –
тихо вскликнул мой знакомый у ворот,
И в глазах его
запавших прочитал я: «Идиот».
«Батов жив?» – «Давно
расстрелян». – «Лев Кузьмич?» –
– «Возвратный тиф». –
Все, кого любил
и знал я, отошли, как светлый миф...
Ветер дергал над
Чекою палку с красным кумачом,
На крыльце
торчал китаец, прислонясь к ружью плечом,
Молчаливый двор
гостиный притаился, как сова,
Над разбитою
лампадой – совнархозные слова...
На реке Пскове –
пустыня. Где веселые ладьи?
Черт слизнул и
соль, и рыбу, и дубовые бадьи...
Как небритый
старый нищий, весь зарос навозом вал,
Дом, где жил я
за рекою, комсомольским клубом стал.
Кровли нет. Всех
близких стерли. Постоял я на углу –
И пошел в
Галошах Счастья в злую уличную мглу.
Странно! Люди
мне встречались двух невиданных пород:
У одних – избыток
силы, у других – наоборот.
Ах, таких
ужасных нищих и таких тревожных глаз
Не коснется, не
опишет человеческий рассказ...
У пролома предо
мною некто в кожаном предстал:
«Кто такой?
Шпион? Бумаги!» Вскинул нос – Сарданапал!
Я Галоши Счастья
сбросил и дрожащею рукой
Размахнулся над
безмолвной, убегающей рекой.
*
* *
На столе письмо
белело, – потаенный гордый стон,
Под жилетною
подкладкой проскользнувший за кордон.
Фея – вздор.
Зачем датчанке прилетать в Passy ко мне?
Я, отравленный
посланьем, в старый Псков слетал во сне.
<1924>
СОЛОВЬИНОЕ
СЕРДЦЕ
Памяти П. П. Потемкина
Соловьиное
сердце – смешное и хрупкое чудо...
Потолочная
плесень вдруг вспыхнет восточным ковром,
Ветер всхлипнет
за вьюшкой, но в ветре – кто знает откуда? –
Невидимка-органчик
веселым звенит серебром.
Ты давно им
владел – андерсеновским старым секретом...
Каждый грязный
кирпич освещая бенгальским огнем,
Был ты в каждом
движенье беспечным и вольным поэтом
И не сделал
Пегаса своим водовозным конем.
От обломовских
будней, пронизанных питерским гноем,
Уходил ты на
волю сквозь створки волшебных дверей:
Полотер
ярославский был русским твоим Антиноем,
И лукавый твой
сад был шаров разноцветных пестрей.
Так запомнился
крепко рисунок твой сочный и четкий:
И румянец герани
и толстый ворчун-голубок...
Нахлобучивши
шляпу, смотрел ты с усмешкою кроткой,
Насмотрелся и
создал лирический русский лубок.
Муза в ситцевом
платье была вне парнасских канонов,
Не звезда ль
Беранже излучала повторно свой свет?
Но не понял
никто из журнальных маститых Катонов,
Что беспечно
прошел мимо нас настоящий поэт.
А потом... а
потом и без слов нам все это известно.
Рев войны,
кумачовый пожар... Где былая, родная герань?
Дом сгорел... На
чужбине пустынно, и жутко, и тесно,
И усталый поэт,
как в ярмо запряженная лань.
Надорвался и
сгинул. Кричат биржевые таблицы...
Гул моторов...
Рекламы... Как краток был светлый порыв!
Так порой, если
отдыха нет, перёлетные птицы
Гибнут в море,
усталые крылья бессильно сложив.
<1926>
*
* *
Тургеневские
девушки в могиле,
Ромео и
Джульетта – сладкий бред...
Легенды и
подкрашенные были, –
Что нам скрывать
– давно простыл их след!
Мир фактов лют: в
коннозаводстве красном
Аборты, сифилис,
разгул и детский блуд,
Статистикой
подсчитаны бесстрастной,
Давно вошли в
марксистский их уют...
С их хлевом не
сравним мы заграницу:
Вуаль здесь
гуще, сдержаннее жест –
А впрочем, друг,
переверни страницу
И посмотри
внимательно окрест...