Максимилиан Волошин. ШУТОЧНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ (Сб. ПАРАЛИПОМЕНОН)




НА СЕБЯ


Когда стихи я сочиняю,
Не знаю, чем мне их начать.
Когда начну, тогда не знаю,
Чем эти мне стихи кончать.

1891



К Л. Л<ЯМИНОЙ>


Низойди, о вдохновенье,
Ты сегодня на меня!
Слушай, Люба, мое пенье –
Я пою лишь для тебя!
Хорошо ли посвященье?
Похвалишь ли ты меня?

21 мая <1891>



ОВЕЧКА

(к Д. А.)


Что головку опустила,
Черноглазая овечка?
Что ты смотришь так уныло?
Что не вымолвишь словечка?
Или, может, полюбила
Ты кого-нибудь другого?
Что ты глазки опустила?
Я не сделаю дурного!
Хоть одно скажи словечко!
Перестань меня томить!
И тебя, мое сердечко,
Буду я всегда любить!

1891



ПИСЬМО В СТИХАХ ЗВОЛИНСКОМУ


Я пишу тебе, Зволинский,
И пишу тебе стихами.
Но о чем же мне писать-то?
Это, право, я не знаю.
Получив твое посланье,
Я прочел его сейчас же.
Правда, ведь оно не длинно –
Ну да Бог с тобой, мой милый.
Ты мне пишешь, что желал бы
Знать все то, что в это время,
Как с тобой я не видался,
Написал и сочинил я.
Написал я очень мало
И почти не сочинял я:
Есть лишь несколько отрывков
Неоконченных творений.
Ну да разве это дело?
Все равно, что ничего ведь!
Начал вот, от скуки ради,
Я к тебе мое посланье.
Пишу прямо набело я –
Ничего, кажись, выходит.
Пишу белыми стихами,
То есть попросту размером
И без рифмы сладкозвучной.
Это, я клянусь Зевесом,
Легче рифменных тех виршей,
Что писал тебе я раньше,
Легкий стих вот так и льется
Обольстительным напевом
Без помарок и преграды.
Я тебе здесь написал вот
Почти целых две страницы,
Не ломая ни минуты
Головы над трудной рифмой.
И позволь тебе заметить:
Повозившись так немножко,
Можешь ты писать, как прозой!
Вот недавно перевел я
Таковым стихом, как этот,
Одну греческую надпись,
То есть вольным переводом,
Своего прибавив много.
И теперь, если ты хочешь,
Я ее скажу до слова:
«Расскажи, о странник, Спарте,
Что мы здесь легли костями,
Но себя не посрамили,
Не нарушили законов.
Возвести, что 300 греков
Тут сражались за свободу
Против трех мильонов персов
И что мы как львы сражались.
Почти все в неравной битве
Все погибли за свободу,
Прославляя Леонида,
Вождя храброго спартанцев».
Как находишь эту надпись –
Иль хорошей иль плохою?
Напиши мне в понедельник,
Буду ждать я с нетерпеньем
Твоего письма другого.
Я боюсь, что ты как критик,
Уважающий цензуру,
Рифму любящий душою,
Разразишься не на шутку
На посланье мое громом.
Да и правда: что за дерзость
Вдруг писать – писать без рифмы!
Это просто преступленье!!
Не сердись, мой критик строгий:
Сам Гомер, отец поэтов,
Он одним писал размером –
Тем гекзаметром священным,
Что доныне все поэты
Перед ним благоговеют.
И Пиндар, который в песнях
Победителей на играх
Олимпийских незабвенных
Воспевал, и тот размером
Лишь одним, без легкой рифмы
Написал свои все оды.
И Гораций, и Овидий,
И другие все поэты –
И эллинские и Рима –
Свои чудные посланья,
Свои чудные поэмы
Все писали лишь размером.
И ты видишь, критик строгий,
Что я прав перед тобою
Чисто как агнец невинный...
Ну, об рифме-то довольно.
В другой раз, пожалуй, больше
Напишу тебе, мой милый,
А теперь пока довольно:
Умолкаю, написавши
Сто-стиховое посланье.
До свидания, мой критик,
Мой вельможный пан Зволинский.
Остаюсь тебе покорный,
Муз воспитанник примерный
Кириенко – Шут – Волошин,
Как зовет меня наш Кузя.

<Сентябрь 1891>



НА Н. С<АБАНИ>НА


Алла велик! Чрез Магомета
Он древле чудо совершил:
Собаке дал сан человека
И даром слова оделил.
Сей род Сабаниных все жив поныне,
Живет он, как и прежде жил.
И хоть один из них и учится латыни,
Но все собачьи он привычки сохранил.

<До 21 сентября 1891>



* * *


«Толстой! На что ж это похоже?
Он еретик-с – ну, вот и все.
С своим Евангельем суется тоже...
Ну, вот-с и больше ничего.
Извольте-ка-с урок ответить,
Да вашу книжечку-с пожалуйте сюда.
Мне надо вам кой-что отметить.
Наш будущий урок когда?
Да! Послезавтра. Завтра воскресенье...
Вам надо было бы поболее задать.
Ведь все равно, с практической-то точки зренья,
Вы целый день-то будете гулять».

Январь 1892



* * *


Сколько мыслей, сколько дум
Осаждают бедный ум;
Сколько пламенных идей
Рвутся к выходу скорей.
Но в душе померкнул свет,
И сказать их силы нет,
Всюду ужас, мрак и страх,
Силы нет в моих словах.
Их нельзя в словах сказать,
Невозможно удержать.
А они сильней, сильней
Рвутся к выходу скорей.
От вопросов, мыслей, дум
Ослабел несчастный ум.

14 мая 1894



* * *

А. М. П<етров>ой


Я знал фиалочку. Она
В тени дерев могучих
В приятном обществе цвела
Репейников колючих.
И два репейника пред ней
Душой благоговели,
Старались быть всегда нежней
И в глубине скорбели.
Но наша фьялочка, увы!
Их чувств не понимала,
Она не ведала любви
И тихо увядала.

17 мая 1895
Феодосия



* * *

«Amicus homo, qui non fleret?»


Наступает страшный час
Алексеевской эмульсии.
У Фиалочки тотчас
Начались конвульсии.
Закусивши хлебной коркой
Тут эмульсию с касторкой,
Закричала: «Брат мой Орька!
Как мне горько! Как мне горько!»
А репейники вдвоем
Корчатся в волнении,
Поднимается содом
И столпотворение.
Обозвав репейник чушкой,
Размахнулась Фьялка кружкой,
В лоб репейнику пустила
И затем проговорила:
«Жизнь земная мне постыла!
Убирайтесь вон, пока
Не намяла вам бока!»
И пошли колючки прочь
И проплакали всю ночь.

17 мая 1895
Феодосия



* * *


Не высок, не толст, не тонок,
Холост, средних лет,
Вид приятен, голос звонок,
Хорошо одет.
У него в руках все бьется,
Он любитель клякс –
И поэтому зовется
«Ах, мой милый Макс».

<1896-1897>



* * *


Как ты внимательна была,
Как это вышло мило!
Ты с Лерой к Харченке зашла,
Бумагу мне купила.
Затем пришла домой, и вот
Писать письмо мне стала,
А у Дурантевских ворот
Собака завывала.
Звучал недобрым этот вой...
(Тьфу, черт!! Простите – клякса.
Где ж промокашка?!!)... Пред тобой
Носился образ Макса...
И вой был вещим, может быть,
Огня ведь нет без дыму:
Как этот пес, готов я взвыть
С тоски моей по Крыму.
Густав Антоныч уж больной,
Я буду болен тоже,
Моя тоска, как этот вой,
Изобразится в роже.
(Хотел, как видите, сострить,
Да вышло очень скверно).
Пора в редакцию спешить –
Меня уж ждут там, верно...
Иду по улице – весна,
В шинели зимней жарко,
Зато вверху лазурь видна
И солнце светит ярко.
Уж тает снег, журчит ручей,
Каменья обнажая,
Где тени нет, там уж видней
Под снегом мостовая.
Весна! У всех мужчин штаны
Подвернуты от грязи...

<Начало марта 1898
Москва>



* * *


Пред экзаменом он до полночи сидел,
Извивалися строки, как змеи.
Гимн весенний над ним из окошка звенел,
Кто<-то> бледный над ним наклонялся и пел,
А вокруг становилось темнее.
И в туман расплывались страницы пред ним,
Голова на тетрадь опустилась.
То, чего он не знал, встало сном золотым,
А что знал – то совсем позабылось.
И пугливой мечтой в вещий сон погружен,
Видит он римо-греческий сон:
Птицы грецкие песни поют как на смех,
И в полях зацветает гречиха,
И в саду распускается грецкий орех,
И на грех, позабыв прародительский грех,
Грек на солнышке греется тихо.
«Ώπωποί» распевает в саду соловей,
«Φίλυί μοΰ» откликаются розы,
«Αγαπώ» слышно в чаще зеленых ветвей,
Почему-то вдали заблестел Вей-хай-Вей,
А над ним все Эротовы грезы.
В атмосфере склонений, как древний архонт,
Выступают спряженья яснее,
И гекзаметром волны идут через Понт,
И Платон, Геродот, Демосфен, Ксенофонт,
И девятая песнь Одиссеи!
Вот Горация слышен каданс золотой,
Расцветают в полях герундивы,
И суп<и>ны уж дышат теплом и весной,
И периодов звучных извивы!
«O quo usquem! – звучит (замерла агора),
Tandem tu, негодяй Катилина,
Abuter' patientia?!»...
                                 – «Барин! пора
Уж вставать вам!» – кричит Акулина.

<Начало апреля 1898
Москва>



* * *


Уж я юрист второго курса!
Корабль учености моей
Не изменил прямого курса,
Пройдя средь мелей и зыбей
Из обязательств, сервитутов,
Объектов, норм, обычных прав,
И государственных статутов.
Теперь, все рифы миновав,
И торжествующий победу
Стремится гордо он на юг...
Я еду! еду!! еду!!! еду!!!!
Я еду к Вам, мой старый друг!
В четверг я выеду с курьерским,
В субботу буду – со своей
Улыбкой вечной, тоном дерзким...
Готовьте рыбий хвост скорей!
Но встреч торжественных не надо:
Оркестр прошу не приглашать
И не устраивать парада.
Цветов не стоит покупать:
Я к Вам инкогнито явлюся.
Ваш гнев представить я могу
При виде гривы... Но клянуся,
Что гривы я не обстригу!

13 мая 1898
Москва



* * *


«Bova maxima» Вас правожала
И почтила отъезд Ваш слезой,
А Зюзюка полсуток рыдала
Перед тем, как уехать самой.
Сам Пешковский своею особой
Захотел Вас придти проводить:
Удостоились чести особой –
Он не очень-то любит ходить,
Когда нужно ему заниматься,
Когда физикой он увлечен,
Когда начал пред ним выясняться
Уже третий Ньютонов закон.
Макс хоть с виду веселым казался
И стихами Ваш путь устилал,
Но и он под конец разрыдался,
Когда поезд уехал... (соврал).
Даже Яша (не чудо ли, право?)
Умудрился стихи написать.
И когда! Когда римское право
Ему надобно было читать.
Словом, каждый по силам старался
Облегчить ваш отъезд из Москвы...
Поезд свистнул и быстро умчался.
Совершилось: уехали Вы.
На платформе пустой оставались
Только Макс да Пешковский вдвоем,
Они грустными оба казались.
А Пешковский сказал: «Ну, пойдем».
И пошли мы по улицам дальним,
На пустую квартиру пришли.
И, окинувши взором печальным,
Там лишь две только вещи нашли:
Лампу с розгой. И лампу ту медную
Макс к горячему сердцу прижал,
А Пешковский пред розгою бедною
Удивился, подумал, но взял.

<Середина декабря 1898
Москва>



* * *


Что вы, песни мои, над душою моей
Так пугливо и ласково вьетесь?
И, сплетясь с вереницами светлых теней,
С тихой музыкой к сердцу несетесь?
Стойте, песни мои! Залезайте в тетрадь,
Станьте смирно и ждите до сроку:
Буду вас по редакциям я рассылать,
А редакции станут в ответ высылать
Пятьалтынный за каждую строку...

18 марта 1899
Феодосия



СЕРЕНАДА

Посвящается m-me Ликирики Тартарен,
вдове известн<ого> франц<узского>
путешественника


Слышишь ли ты мои дикие крики,
Радость моя, Ликирики?!
Верь – то не сам я ночною порою
Мрак всколебал над змеистой рекою:
Ревность в могучей груди взбушевалась!
Песня во мраке прыжками помчалась,
Как кенгуру по безбрежным раздольям
Мчит, настигаем свистящим дрекольем.
Слышишь ли ты мои дикие крики,
Радость моя, Ликирики?
Белый тут был – он звался Тартареном,
Он надевал полосатые брюки,
Он целовал твои черные руки!
О, как я бил его гулким поленом!!
Гулким поленом об спину крутую!
Нынче я снова соперника чую.
Вот почему эти дикие крики
Слышит моя Ликирики.

__________

Слушай! Твой друг постоянен и верен,
Новых измен я сносить не намерен.
С взглядом шакала и с сердцем орлиным
Буду один я твоим властелином.
Но чтобы ты никому не досталась,
Чтобы навеки моею осталась,
Не обращая вниманья на крики,
Съем я тебя, Ликирики!

23 марта 1899
Феодосия



* * *


Я ехал в Европу, и сердце мое
Смеялось, и билось, и пело.
Направо, налево, назад и вперед
Большое болото синело.
На самой границе стоял часовой –
Австриец усатый и бравый.
Ус левый указывал путь на восток,
На запад указывал правый.
Как все изменилось! Как будто и здесь
Тянулось все то же болото,
Но раньше на нем ничего не росло,
А только щетинилось что-то.
А здесь оно сразу оделось травой,
Повсюду проходят канавки,
Лесок зеленеет, желтеют стога,
И кролики скачут по травке.
И сразу двенадцать томительных дней
Из жизни куда-то пропало:
Там было восьмое число сентября –
Здесь сразу двадцатое стало.
И не было жаль мне потерянных дней,
Я только боялся другого:
Вернувшись в Россию в положенный срок,
Найти на границе их снова.

Вагон железной дороги
<Около 14 января 1900
По пути в Москву>



НОЧЬ В КОЛИЗЕЕ

Посвящается
Его сиятельству кн. И.


Спит великан Колизей,
Смотрится месяц в окошки.
Тихо меж черных камней
Крадутся черные кошки.
Это потомки пантер,
Скушавших столько народу
Всем христианам в пример,
Черни голодной в угоду.
Всюду меж черных камней
Черные ходы. Бывало
В мраке зловещих ночей
Сколько здесь львов завывало!!
Тихо... Подохли все львы,
Смотрится месяц в окошки.
Смутно чернея средь тьмы,
Крадутся черные кошки...

Колизей. <Рим>
12 часов ночи 15 июля
<1900>



* * *


Душно в городе! Как только
Снег растает под лучами, –
Закажу себе ботинки
С двухдюймовыми гвоздями,
Приготовлю «Lederhosen»,
Альпеншток с крюком из рога,
«Ruckensak» себе достану,
Колбасы возьму немного.
И лишь первый луч заглянет
В запыленное оконце –
Набекрень надену шляпу,
Порыжелую от солнца.
И пойду себе я в горы
С неизменным красным гидом,
Поражая и пугая
Всех прохожих диким видом.
Побегут за мной мальчишки
Восхищенною толпою
(Я люблю быть популярным,
От читателей не скрою).
А когда, минуя город,
Я один останусь в поле,
А кругом засвищут птицы,
Запоют ручьи на воле,
Затяну я тоже песню,
Откликаясь птичкам дальним,
Хоть отнюдь не обладаю
Я талантом музыкальным,
Хоть ни разу верной ноты
Я не взял... Но вот привычка:
Если я один останусь,
То пою всегда, как птичка.

7 января 1901
Ташкент



* * *


Поздно утром в час полдневный
Спал я в комнате своей.
Вдруг раздался голос гневный,
Стук ужасный, крик плачевный –
Будто кто-то заметался у моих дверей.
Ясно помню ожиданье,
Солнца яркое сиянье,
На бензинке бормотанье закипающей воды...
И промолвил голос грозно:
«Стыдно, стыдно спать так поздно,
Когда обе встали мы!
Наши кофты не дошиты,
Рукава у них не вшиты,
Не разрезаны холсты.
Мы сердиты до экстаза,
Киселев уж был два раза –
И вставайте тоже вы!»
Я проснулся, встрепенулся,
Потянулся, заворчал;
Шевельнулось в сердце что-то,
«Уходите вы в болото!» –
Чуть я было не сказал.
После было умыванье,
Умывальника журчанье,
После – чаю разливанье,
Бесконечное ворчанье,
В магазинах разных шлянье,
Всевозможные страданья
Предотъездной суетни:
То кистей исчезновенье,
То нежданное явленье
Надоедливых гостей,
Чья-то кофта в нафталине –
Все тонуло, как в трясине,
В этом хаосе вещей.
«Я собраться не успею,
Не поеду в Пиренеи,
К Балеарским островам.
Удеру от вас на полюс
И в Норвегии устроюсь
И останусь летом там».
Полтора часа осталось,
Все скатилось, замешалось,
Ошалели сразу все.
Киселев над ниткой тщится,
В вихре бешеном кружится
Белка – белка в колесе.
Ранцев быстрое вязанье,
Экипажа ожиданье,
Страшно тихая езда;
В кассе спор о Тарасконе...
Наконец – сидим в вагоне,
На окошке Календа.

В вагоне 7 июня <1901>
утром, подъезжая к Foix



* * *


Лизавета Николавна
Искус выдержала славно –
И в своих больших ботинках
Вверх всползла на четвереньках.
Лизавета же Сергевна
Отнеслася к горам гневно:
Чуть не с самого начала
Застонала, заворчала,
Вся в кровавых пятнах стала,
Застонала, заскрипела
И на камень злобно села.
Я ж, свершивши восхожденье,
Ощутил вдруг вдохновенье,
Стилограф скорей достал
И все это написал.
Но по просьбе Киселева
Прибавляю еще слово:
Он ходил, сопел, молчал
И пейзажи гор писал.
Без крючков, гвоздей и палок
Лезли мы на кряжи гор,
Чтоб, поднявшись выше галок,
Любоваться на простор.
Полны детской, чистой веры,
Что в горах найдем пещеры.
Но, пока мы кверху лезли,
Те коварно вдруг исчезли.

<8 июня 1901
Пиренеи>



* * *


Мелкий дождь и туман застилают мой путь;
Онемил себе правую руку.
«Ах, испанский ямщик, разгони как-нибудь
Ты мою неотвязную скуку!
Был разбойником ты – признавайся-ка, брат,
И не чужд был движеньям карлизма?»
«Что вы, барин! Ведь я социал-демократ
И горячий поклонник марксизма.
Вон у Вас под сиденьем лежит "Капитал" –
Мы ведь тоже пустились в науку»...
«Ну, довольно, довольно, ямщик, разогнал
Ты мою неотвязную скуку!»

<Между 15 и 18 июня 1901
Вальдемоза>



* * *


Марья Львовна! Я глубоко
перед Вами извиняюсь,
что, не выучив урока,
на урок к Вам не являюсь.
Дело в том, что – редкий случай
при всегдашней неохоте:
чую я призыв могучий
к свежей творческой работе.
Потому ль я нынче в духе,
что поэмы Гейне «К Мухе»,
как Апухтинские «Мухи»,
мне мешали ночью спать?
Иль в лице у «Бяки-Мухи»
грациозных линий Мухи
ясно вспомнилась печать?
В библиóтеку иду я
кончить «Письма об Андорре»,
эту длинную статью я
принесу к Вам, верно, вскоре
и прочту, никем не прошен.
До свиданья. Макс Волошин.

28 февраля 1902
Париж



* * *


Седовласы, желтороты –
Все равно мы обормоты!
Босоножки, босяки,
Кошкодавы, рифмоплеты,
Живописцы, живоглоты,
Нам хитоны и венки!
От утра до поздней ночи
Мы орем, что хватит мочи,
В честь правительницы Пра:
Эвое! Гип-гип! Ура!

Стройтесь в роты, обормоты,
Без труда и без заботы
Утра, дни и вечера
Мы кишим... С утра до ночи
И от ночи до утра
Нами мудро правит Пра!
Эвое! Гип-гип! Ура!

Обормотник свой упорный
Пра с утра тропой дозорной
Оглядит и обойдет.
Ею от других отличен
И почтен и возвеличен
Будет добрый обормот.
Обормот же непокорный
Полетит от гнева Пра
В тарары-тарара...
Эвое! Гип-гип! Ура!

<1911>



СОНЕТЫ О КОКТЕБЕЛЕ


1

УТРО

Чуть свет, Андрей приносит из деревни
Для кофе хлеб. Затем выходит Пра
И варит молоко, ярясь с утра
И с солнцем становясь к полудню гневней.

Все спят еще, а Макс в одежде древней
Стучится в двери и кричит: «Пора!»,
Рассказывает сон сестре сестра,
И тухнет самовар, урча напевней.

Марина спит и видит вздор во сне.
А «Dame de pique» – уж на посту в окне.
Меж тем как наверху – мудрец чердачный,

Друг Тобика, предчувствием объят, –
Встревоженный, решительный и мрачный,
Исследует открытый в хлебе яд.


2

ОБЕД

Горчица, хлеб, солдатская похлебка,
Баран под соусом, битки, салат,
И после чай. «Ах, если б шоколад!» –
С куском во рту вздыхает Лиля робко.

Кидают кость; грызет Гайтана Тобка;
Мяучит кот; толкает брата брат...
И Миша с чердака – из рая в ад –
Заглянет в дверь и выскочит, как пробка.

– Опять уплыл недоенным дельфин?
– Сережа! Ты не принял свой фетин...
Сереже лень. Он отвечает: «Поздно».

Идет убогих сладостей дележ.
Все жадно ждут, лишь Максу невтерпеж.
И медлит Пра, на сына глядя грозно.


3

ПЛАСТИКА

Пра, Лиля, Макс, Сергей и близнецы
Берут урок пластического танца.
На них глядят два хмурых оборванца,
Андрей, Гаврила, Марья и жильцы.

Песок и пыль летят во все концы,
Зарделась Вера пламенем румянца,
И бивол-Макс, принявший вид испанца,
Стяжал в толпе за грацию венцы.

Сергей – скептичен, Пра – сурова, Лиля,
Природной скромности не пересиля,
«Ведь я мила?» – допрашивает всех.

И, утомясь показывать примеры,
Теряет Вера шпильки. Общий смех.
Следокопыт же крадет книжку Веры.


4

ФРАНЦУЗ

Француз – Жулье, но все ж попал впросак.
Чтоб отучить влюбленного француза,
Решилась Лиля на позор союза:
Макс – Лилии муж: поэт, танцор и маг.

Ах! сердца русской не понять никак:
Ведь русский муж – тяжелая обуза.
Не снес Жулье надежд разбитых груза:
«J'irai périr tout seul à Kavardak!»

Все в честь Жулья городят вздор на вздоре.
Макс с Верою в одеждах лезут в море.
Жулье молчит и мрачно крутит ус.

А ночью Лиля будит Веру: «Вера,
Ведь раз я замужем, он, как француз,
Еще останется? Для адюльтера?»


5

ПРА

Я Пра из Прей. Вся жизнь моя есть пря.
Я, неусыпная, слежу за домом.
Оглушена немолкнущим содомом,
Кормлю стада голодного зверья.

Мечась весь день, и жаря, и варя,
Варюсь сама в котле, давно знакомом.
Я Марье раскроила череп ломом
И выгнала жильцов, живущих зря.

Варить борщи и ставить самовары –
Мне, тридцать лет носящей шаровары, –
И клясть кухарок? – Нет! Благодарю!

Когда же все пред Прою распростерты,
Откинув гриву, гордо я курю,
Стряхая пепл на рыжие ботфорты.


6

МИША

Я с чердака за домом наблюдаю:
Кто вышел, кто пришел, кто встал поздней.
И, с беспокойством думая о ней,
Я черных глаз, бледнея, избегаю.

Мы не встречаемся. И выйти к чаю
Не смею я. И, что всего странней,
Что радости прожитых рядом дней
Я черным знаком в сердце отмечаю.

Волнует чувства розовый капот,
Волнует думы сладко-лживый рот.
Не счесть ее давно-отцветших весен.

На мне полынь, как горький талисман.
Но мне в любви нескромный взгляд несносен,
И я от всех скрываю свой роман.


7

ТОБИК

Я фокстерьер по роду, но батар.
Я думаю, во мне есть кровь гасконца.
Я куплен был всего за полчервонца,
Но кто оценит мой собачий жар?

Всю прелесть битв, всю ярость наших свар,
Во тьме ночей, при ярком свете солнца,
Видал лишь он – глядящий из оконца
Мой царь, мой бог – колдун чердачных чар.

Я с ним живу еще не больше году.
Я для него кидаюсь смело в воду.
Он худ, он рыж, он властен, он умен.

Его глаза горят во тьме, как радий.
Я горд, когда испытывает он
На мне эффект своих противоядий.


8

ГАЙДАН

Я их узнал, гуляя вместе с ними.
Их было много. Я же шел с одной.
Она одна спала в пыли со мной.
И я не знал, какое дать ей имя.

Она похожа лохмами своими
На наших женщин. Ночью под луной
Я выл о ней, кусал матрац сенной
И чуял след ее в табачном дыме.

Я не для всех вполне желанный гость.
Один из псов, когда кидают кость,
Залог любви за пищу принимает.

Мне желтый зрак во мраке Богом дан.
Я тот, кто бдит, я тот, кто в полночь лает,
Я черный бес, а имя мне – Гайдан.

<Май 1911
Коктебель>



* * *


Шоссе... Индийский телеграф,
Екатерининские версты.
И разноцветны, разношерстны
Поля осенних бурых трав.
Взметая едкой пыли виры,
Летит тяжелый автобус,
Как нити порванные бус,
Внутри трясутся пассажиры.
От сочетаний разных тряск
Спиною бьешься о пол, о кол,
И осей визг, железа лязг,
И треск, и блеск, и дребезг стекол.
Летим в огне и в облаках,
Влекомы силой сатанинской,
И на опаснейших местах
Смятенных обормотов страх
Смиряет добрый Рогозинский.

<1912
Коктебель>



СЕРЕНЬКИЙ ДЕНЕК

И. Г. Эренбургу


Грязную тучу тошнило над городом.
Шмыгали ноги. Чмокали шины.
Шоферы ругались, переезжая прохожих.
Сгнивший покойник с соседнего кладбища,
Во фраке, с облезшими пальцами,
Отнял у девочки куклу. Плакала девочка.
Святая привратница отхожего места
Варила для ангелов суп из старых газет:
      «Цып, цып, цып, херувимчики...
      Цып, цып, цып, серафимчики...
      Брысь ты, архангел проклятый,
      Ишь, отдавил серафиму
      Хвостик копытищем...»
А на запасных путях
Старый глухой паровоз
Кормил жаркой чугунною грудью
Младенца-бога.
В яслях лежала блудница и плакала.
А тощий аскет на сносях,
Волосатый, небритый и смрадный,
В райской гостиной, где пахло
Духами и дамскою плотью,
Ругался черными словами,
Сражаясь из последних сил
С голой Валлотоновой бабой
И со скорпионом,
Ухватившим серебряной лапкою сахар.
Нос в монокле, писавший стихи,
Был сораспят аскету,
И пах сочувственно
Пачулями и собственным полом.
Медведь в телесном трико кувыркался.
Райские барышни
Пили чай и были растроганы.

А за зеркальным окном
Сгнивший покойник во фраке,
Блудница из яслей,
Бог паровозный
И Божья Матерь,
Грустно меся ногами навозную жижу,
Шли на запад
К желтой, сусальной звезде,
Плясавшей на небе.

10 декабря 1915
Париж



* * *


Из Крокодилы с Дейшей
Не Дейша ль будет злейшей?
      Чуть что не так –
Проглотит натощак...

У Дейши руки цепки,
У Дейши зубы крепки.
      Не взять нам в толк:
Ты бабушка иль волк?

Июнь 1917
Коктебель



ТАТИДА

(Надпись к портрету)


Безумной, маленькой и смелой
В ваш мир с Луны упала я,
Чтоб мчаться кошкой угорелой
По коридорам бытия.

12 октября 1918



* * *


Вышел незваным, пришел я непрошеным,
Мир прохожу я в бреду и во сне...
О, как приятно быть Максом Волошиным –
                  Мне!

<Лето 1923
Коктебель>



* * *

Анчутке


За то, что ты блюла устав законов
И стопы книг на полках и в шкафах;
За то, что делала «Наполеонов»
На тезоименитных торжествах;
За то, что ты устраивала сборы
На желтый «гроб», на новые заборы
И, всех волошинцев объединив,
Ты возглавляла дачный коллектив;
За то, что ты присутствовала скромно
На всех попойках и вносила пай
И – трезвая – была сестрой приемной
Упившимся бурдою невзначай;
За то, что ты ходила за больными
Поэтами, щенками... и за то,
Что, утаив пророческое имя,
Нимб святости скрывала под пальто;
За то, что соглашалась выйти замуж
За жуткого ветеринара ты,
За то, что как-то признавалась нам уж,
Что хромота есть признак красоты;
За то, что с осиянными очами
От Белого ты не спала ночами,
В душе качая звездную метель;
За то, что ты была для всех – АНЧУТКОЙ,
Растрепанной, нелепою и чуткой, –
Тебя благословляет Коктебель!

1 сентября 1924
Коктебель



МИСТЕРУ ХЬЮ

Е. С. Кругликовой


Хорошо, когда мы духом юны,
Хоть полвека на земле цветем,
И дрожат серебряные струны
В волосах и в сердце молодом.

Мир любить, веселием согретый,
Вольных гор синеющий уют
И чертить немые силуэты –
Беглый след несущихся минут.

Знать лишь то, что истинно и вечно,
Красотою мерить жизнь свою
И над жизнью танцевать беспечно,
Как изящный мистер Хью.

9 сентября 1926
Коктебель



* * *


На берегах Эгейских вод
Белье стирала Навзикая.
Над Одиссеем небосвод
Вращался, звездами мерцая.
Эфир огнями проницая,
Поток срывался Персеид.
И, прах о небо зажигая,
Не остывал аэролит.

Я падал в бездны. Мой полет
Насквозь, от края и до края,
Алмазом резал синий лед,
Пространство ночи раздирая.
Денница – жег миры тогда я,
Сам пеплом собственным повит,
Но, стужу звездную пронзая,
Не остывал аэролит.

Из века в век, из рода в род, –
Лафоргов вальс планет сбивая,
Сперматозоиды фокстрот
Танцуют, в гроте нимф сверкая.
И Афродита площадная
Тела качает, дух щемит,
Чтоб, вечность оплодотворяя,
Не остывал аэролит.

Поэт, упавший к нам из рая,
Ты спишь под гнетом звездных плит,
Чтоб, в землю семя зарывая,
Не остывал аэролит.

<Август 1928
Коктебель>