НА СЕБЯ
Когда стихи я сочиняю,
Не знаю, чем мне их
начать.
Когда начну, тогда не
знаю,
Чем эти мне стихи
кончать.
1891
К Л.
Л<ЯМИНОЙ>
Низойди, о вдохновенье,
Ты сегодня на меня!
Слушай, Люба, мое пенье
–
Я пою лишь для тебя!
Хорошо ли посвященье?
Похвалишь ли ты меня?
21 мая <1891>
ОВЕЧКА
(к Д. А.)
Что головку опустила,
Черноглазая овечка?
Что ты смотришь так
уныло?
Что не вымолвишь
словечка?
Или, может, полюбила
Ты кого-нибудь другого?
Что ты глазки опустила?
Я не сделаю дурного!
Хоть одно скажи
словечко!
Перестань меня томить!
И тебя, мое сердечко,
Буду я всегда любить!
1891
ПИСЬМО В
СТИХАХ ЗВОЛИНСКОМУ
Я пишу тебе, Зволинский,
И пишу тебе стихами.
Но о чем же мне
писать-то?
Это, право, я не знаю.
Получив твое посланье,
Я прочел его сейчас же.
Правда, ведь оно не
длинно –
Ну да Бог с тобой, мой
милый.
Ты мне пишешь, что желал
бы
Знать все то, что в это
время,
Как с тобой я не
видался,
Написал и сочинил я.
Написал я очень мало
И почти не сочинял я:
Есть лишь несколько
отрывков
Неоконченных творений.
Ну да разве это дело?
Все равно, что ничего
ведь!
Начал вот, от скуки
ради,
Я к тебе мое посланье.
Пишу прямо набело я –
Ничего, кажись, выходит.
Пишу белыми стихами,
То есть попросту
размером
И без рифмы
сладкозвучной.
Это, я клянусь Зевесом,
Легче рифменных тех виршей,
Что писал тебе я раньше,
Легкий стих вот так и
льется
Обольстительным напевом
Без помарок и преграды.
Я тебе здесь написал вот
Почти целых две
страницы,
Не ломая ни минуты
Головы над трудной
рифмой.
И позволь тебе заметить:
Повозившись так
немножко,
Можешь ты писать, как
прозой!
Вот недавно перевел я
Таковым стихом, как
этот,
Одну греческую надпись,
То есть вольным
переводом,
Своего прибавив много.
И теперь, если ты
хочешь,
Я ее скажу до слова:
«Расскажи, о странник,
Спарте,
Что мы здесь легли
костями,
Но себя не посрамили,
Не нарушили законов.
Возвести, что 300 греков
Тут сражались за свободу
Против трех мильонов
персов
И что мы как львы
сражались.
Почти все в неравной
битве
Все погибли за свободу,
Прославляя Леонида,
Вождя храброго
спартанцев».
Как находишь эту надпись
–
Иль хорошей иль плохою?
Напиши мне в
понедельник,
Буду ждать я с
нетерпеньем
Твоего письма другого.
Я боюсь, что ты как
критик,
Уважающий цензуру,
Рифму любящий душою,
Разразишься не на шутку
На посланье мое громом.
Да и правда: что за
дерзость
Вдруг писать – писать
без рифмы!
Это просто
преступленье!!
Не сердись, мой критик
строгий:
Сам Гомер, отец поэтов,
Он одним писал размером
–
Тем гекзаметром
священным,
Что доныне все поэты
Перед ним благоговеют.
И Пиндар, который в
песнях
Победителей на играх
Олимпийских незабвенных
Воспевал, и тот размером
Лишь одним, без легкой
рифмы
Написал свои все оды.
И Гораций, и Овидий,
И другие все поэты –
И эллинские и Рима –
Свои чудные посланья,
Свои чудные поэмы
Все писали лишь
размером.
И ты видишь, критик
строгий,
Что я прав перед тобою
Чисто как агнец
невинный...
Ну, об рифме-то
довольно.
В другой раз, пожалуй,
больше
Напишу тебе, мой милый,
А теперь пока довольно:
Умолкаю, написавши
Сто-стиховое посланье.
До свидания, мой критик,
Мой вельможный пан
Зволинский.
Остаюсь тебе покорный,
Муз воспитанник
примерный
Кириенко – Шут –
Волошин,
Как зовет меня наш Кузя.
<Сентябрь 1891>
НА Н.
С<АБАНИ>НА
Алла велик! Чрез
Магомета
Он древле чудо совершил:
Собаке дал сан человека
И даром слова оделил.
Сей род Сабаниных все
жив поныне,
Живет он, как и прежде
жил.
И хоть один из них и
учится латыни,
Но все собачьи он
привычки сохранил.
<До 21 сентября 1891>
* * *
«Толстой! На что ж это
похоже?
Он еретик-с – ну, вот и
все.
С своим Евангельем
суется тоже...
Ну, вот-с и больше
ничего.
Извольте-ка-с урок
ответить,
Да вашу книжечку-с
пожалуйте сюда.
Мне надо вам кой-что
отметить.
Наш будущий урок когда?
Да! Послезавтра. Завтра
воскресенье...
Вам надо было бы поболее
задать.
Ведь все равно, с
практической-то точки зренья,
Вы целый день-то будете
гулять».
Январь 1892
* * *
Сколько мыслей, сколько
дум
Осаждают бедный ум;
Сколько пламенных идей
Рвутся к выходу скорей.
Но в душе померкнул
свет,
И сказать их силы нет,
Всюду ужас, мрак и
страх,
Силы нет в моих словах.
Их нельзя в словах
сказать,
Невозможно удержать.
А они сильней, сильней
Рвутся к выходу скорей.
От вопросов, мыслей, дум
Ослабел несчастный ум.
14 мая 1894
* * *
А. М. П<етров>ой
Я знал фиалочку. Она
В тени дерев могучих
В приятном обществе
цвела
Репейников колючих.
И два репейника пред ней
Душой благоговели,
Старались быть всегда
нежней
И в глубине скорбели.
Но наша фьялочка, увы!
Их чувств не понимала,
Она не ведала любви
И тихо увядала.
17 мая 1895
Феодосия
* * *
«Amicus homo, qui non fleret?»
Наступает страшный час
Алексеевской эмульсии.
У Фиалочки тотчас
Начались конвульсии.
Закусивши хлебной коркой
Тут эмульсию с
касторкой,
Закричала: «Брат мой
Орька!
Как мне горько! Как мне
горько!»
А репейники вдвоем
Корчатся в волнении,
Поднимается содом
И столпотворение.
Обозвав репейник чушкой,
Размахнулась Фьялка
кружкой,
В лоб репейнику пустила
И затем проговорила:
«Жизнь земная мне
постыла!
Убирайтесь вон, пока
Не намяла вам бока!»
И пошли колючки прочь
И проплакали всю ночь.
17 мая 1895
Феодосия
* * *
Не высок, не толст, не
тонок,
Холост, средних лет,
Вид приятен, голос
звонок,
Хорошо одет.
У него в руках все
бьется,
Он любитель клякс –
И поэтому зовется
«Ах, мой милый Макс».
<1896-1897>
* * *
Как ты внимательна была,
Как это вышло мило!
Ты с Лерой к Харченке
зашла,
Бумагу мне купила.
Затем пришла домой, и
вот
Писать письмо мне стала,
А у Дурантевских ворот
Собака завывала.
Звучал недобрым этот
вой...
(Тьфу, черт!! Простите –
клякса.
Где ж промокашка?!!)...
Пред тобой
Носился образ Макса...
И вой был вещим, может
быть,
Огня ведь нет без дыму:
Как этот пес, готов я
взвыть
С тоски моей по Крыму.
Густав Антоныч уж
больной,
Я буду болен тоже,
Моя тоска, как этот вой,
Изобразится в роже.
(Хотел, как видите,
сострить,
Да вышло очень скверно).
Пора в редакцию спешить
–
Меня уж ждут там,
верно...
Иду по улице – весна,
В шинели зимней жарко,
Зато вверху лазурь видна
И солнце светит ярко.
Уж тает снег, журчит
ручей,
Каменья обнажая,
Где тени нет, там уж
видней
Под снегом мостовая.
Весна! У всех мужчин
штаны
Подвернуты от грязи...
<Начало марта 1898
Москва>
* * *
Пред экзаменом он до
полночи сидел,
Извивалися строки, как
змеи.
Гимн весенний над ним из
окошка звенел,
Кто<-то> бледный
над ним наклонялся и пел,
А вокруг становилось
темнее.
И в туман расплывались
страницы пред ним,
Голова на тетрадь
опустилась.
То, чего он не знал,
встало сном золотым,
А что знал – то совсем
позабылось.
И пугливой мечтой в
вещий сон погружен,
Видит он римо-греческий
сон:
Птицы грецкие песни поют
как на смех,
И в полях зацветает
гречиха,
И в саду распускается
грецкий орех,
И на грех, позабыв
прародительский грех,
Грек на солнышке греется
тихо.
«Ώπωποί» распевает в
саду соловей,
«Φίλυί μοΰ» откликаются
розы,
«Αγαπώ» слышно в чаще
зеленых ветвей,
Почему-то вдали
заблестел Вей-хай-Вей,
А над ним все Эротовы
грезы.
В атмосфере склонений,
как древний архонт,
Выступают спряженья
яснее,
И гекзаметром волны идут
через Понт,
И Платон, Геродот,
Демосфен, Ксенофонт,
И девятая песнь Одиссеи!
Вот Горация слышен
каданс золотой,
Расцветают в полях
герундивы,
И суп<и>ны уж
дышат теплом и весной,
И периодов звучных
извивы!
«O quo usquem! – звучит (замерла агора),
Tandem tu, негодяй Катилина,
Abuter' patientia?!»...
–
«Барин! пора
Уж вставать вам!» –
кричит Акулина.
<Начало апреля 1898
Москва>
* * *
Уж я юрист второго
курса!
Корабль учености моей
Не изменил прямого
курса,
Пройдя средь мелей и
зыбей
Из обязательств,
сервитутов,
Объектов, норм, обычных
прав,
И государственных
статутов.
Теперь, все рифы
миновав,
И торжествующий победу
Стремится гордо он на
юг...
Я еду! еду!! еду!!!
еду!!!!
Я еду к Вам, мой старый
друг!
В четверг я выеду с
курьерским,
В субботу буду – со
своей
Улыбкой вечной, тоном
дерзким...
Готовьте рыбий хвост
скорей!
Но встреч торжественных
не надо:
Оркестр прошу не
приглашать
И не устраивать парада.
Цветов не стоит
покупать:
Я к Вам инкогнито
явлюся.
Ваш гнев представить я
могу
При виде гривы... Но
клянуся,
Что гривы я не обстригу!
13 мая 1898
Москва
* * *
«Bova maxima» Вас
провожала
И почтила отъезд Ваш
слезой,
А Зюзюка полсуток рыдала
Перед тем, как уехать
самой.
Сам Пешковский своею
особой
Захотел Вас придти
проводить:
Удостоились чести особой
–
Он не очень-то любит
ходить,
Когда нужно ему
заниматься,
Когда физикой он
увлечен,
Когда начал пред ним
выясняться
Уже третий Ньютонов
закон.
Макс хоть с виду веселым
казался
И стихами Ваш путь
устилал,
Но и он под конец
разрыдался,
Когда поезд уехал...
(соврал).
Даже Яша (не чудо ли,
право?)
Умудрился стихи
написать.
И когда! Когда римское
право
Ему надобно было читать.
Словом, каждый по силам
старался
Облегчить ваш отъезд из
Москвы...
Поезд свистнул и быстро
умчался.
Совершилось: уехали Вы.
На платформе пустой
оставались
Только Макс да Пешковский
вдвоем,
Они грустными оба
казались.
А Пешковский сказал:
«Ну, пойдем».
И пошли мы по улицам
дальним,
На пустую квартиру
пришли.
И, окинувши взором
печальным,
Там лишь две только вещи
нашли:
Лампу с розгой. И лампу
ту медную
Макс к горячему сердцу
прижал,
А Пешковский пред розгою
бедною
Удивился, подумал, но
взял.
<Середина декабря 1898
Москва>
* * *
Что вы, песни мои, над
душою моей
Так пугливо и ласково
вьетесь?
И, сплетясь с вереницами
светлых теней,
С тихой музыкой к сердцу
несетесь?
Стойте, песни мои!
Залезайте в тетрадь,
Станьте смирно и ждите
до сроку:
Буду вас по редакциям я
рассылать,
А редакции станут в
ответ высылать
Пятьалтынный за каждую
строку...
18 марта 1899
Феодосия
СЕРЕНАДА
Посвящается m-me Ликирики Тартарен,
вдове известн<ого>
франц<узского>
путешественника
Слышишь ли ты мои дикие
крики,
Радость моя, Ликирики?!
Верь – то не сам я
ночною порою
Мрак всколебал над
змеистой рекою:
Ревность в могучей груди
взбушевалась!
Песня во мраке прыжками
помчалась,
Как кенгуру по
безбрежным раздольям
Мчит, настигаем
свистящим дрекольем.
Слышишь ли ты мои дикие
крики,
Радость моя, Ликирики?
Белый тут был – он
звался Тартареном,
Он надевал полосатые
брюки,
Он целовал твои черные
руки!
О, как я бил его гулким
поленом!!
Гулким поленом об спину
крутую!
Нынче я снова соперника
чую.
Вот почему эти дикие
крики
Слышит моя Ликирики.
__________
Слушай! Твой друг
постоянен и верен,
Новых измен я сносить не
намерен.
С взглядом шакала и с
сердцем орлиным
Буду один я твоим
властелином.
Но чтобы ты никому не
досталась,
Чтобы навеки моею
осталась,
Не обращая вниманья на
крики,
Съем я тебя, Ликирики!
23 марта 1899
Феодосия
* * *
Я ехал в Европу, и
сердце мое
Смеялось, и билось, и
пело.
Направо, налево, назад и
вперед
Большое болото синело.
На самой границе стоял
часовой –
Австриец усатый и
бравый.
Ус левый указывал путь
на восток,
На запад указывал
правый.
Как все изменилось! Как
будто и здесь
Тянулось все то же
болото,
Но раньше на нем ничего
не росло,
А только щетинилось
что-то.
А здесь оно сразу
оделось травой,
Повсюду проходят
канавки,
Лесок зеленеет, желтеют
стога,
И кролики скачут по
травке.
И сразу двенадцать
томительных дней
Из жизни куда-то
пропало:
Там было восьмое число
сентября –
Здесь сразу двадцатое
стало.
И не было жаль мне потерянных
дней,
Я только боялся другого:
Вернувшись в Россию в
положенный срок,
Найти на границе их
снова.
Вагон железной дороги
<Около 14 января 1900
По пути в Москву>
НОЧЬ В
КОЛИЗЕЕ
Посвящается
Его сиятельству кн. И.
Спит великан Колизей,
Смотрится месяц в
окошки.
Тихо меж черных камней
Крадутся черные кошки.
Это потомки пантер,
Скушавших столько народу
Всем христианам в
пример,
Черни голодной в угоду.
Всюду меж черных камней
Черные ходы. Бывало
В мраке зловещих ночей
Сколько здесь львов
завывало!!
Тихо... Подохли все
львы,
Смотрится месяц в
окошки.
Смутно чернея средь
тьмы,
Крадутся черные кошки...
Колизей. <Рим>
12 часов ночи 15 июля
<1900>
* * *
Душно в городе! Как
только
Снег растает под лучами,
–
Закажу себе ботинки
С двухдюймовыми гвоздями,
Приготовлю «Lederhosen»,
Альпеншток с крюком из
рога,
«Ruckensak» себе
достану,
Колбасы возьму немного.
И лишь первый луч
заглянет
В запыленное оконце –
Набекрень надену шляпу,
Порыжелую от солнца.
И пойду себе я в горы
С неизменным красным
гидом,
Поражая и пугая
Всех прохожих диким
видом.
Побегут за мной
мальчишки
Восхищенною толпою
(Я люблю быть
популярным,
От читателей не скрою).
А когда, минуя город,
Я один останусь в поле,
А кругом засвищут птицы,
Запоют ручьи на воле,
Затяну я тоже песню,
Откликаясь птичкам
дальним,
Хоть отнюдь не обладаю
Я талантом музыкальным,
Хоть ни разу верной ноты
Я не взял... Но вот
привычка:
Если я один останусь,
То пою всегда, как
птичка.
7 января 1901
Ташкент
* * *
Поздно утром в час
полдневный
Спал я в комнате своей.
Вдруг раздался голос
гневный,
Стук ужасный, крик
плачевный –
Будто кто-то заметался у
моих дверей.
Ясно помню ожиданье,
Солнца яркое сиянье,
На бензинке бормотанье
закипающей воды...
И промолвил голос
грозно:
«Стыдно, стыдно спать
так поздно,
Когда обе встали мы!
Наши кофты не дошиты,
Рукава у них не вшиты,
Не разрезаны холсты.
Мы сердиты до экстаза,
Киселев уж был два раза
–
И вставайте тоже вы!»
Я проснулся,
встрепенулся,
Потянулся, заворчал;
Шевельнулось в сердце
что-то,
«Уходите вы в болото!» –
Чуть я было не сказал.
После было умыванье,
Умывальника журчанье,
После – чаю разливанье,
Бесконечное ворчанье,
В магазинах разных
шлянье,
Всевозможные страданья
Предотъездной суетни:
То кистей исчезновенье,
То нежданное явленье
Надоедливых гостей,
Чья-то кофта в нафталине
–
Все тонуло, как в
трясине,
В этом хаосе вещей.
«Я собраться не успею,
Не поеду в Пиренеи,
К Балеарским островам.
Удеру от вас на полюс
И в Норвегии устроюсь
И останусь летом там».
Полтора часа осталось,
Все скатилось,
замешалось,
Ошалели сразу все.
Киселев над ниткой
тщится,
В вихре бешеном кружится
Белка – белка в колесе.
Ранцев быстрое вязанье,
Экипажа ожиданье,
Страшно тихая езда;
В кассе спор о
Тарасконе...
Наконец – сидим в
вагоне,
На окошке Календа.
В вагоне 7 июня <1901>
утром, подъезжая к Foix
* * *
Лизавета Николавна
Искус выдержала славно –
И в своих больших
ботинках
Вверх всползла на
четвереньках.
Лизавета же Сергевна
Отнеслася к горам
гневно:
Чуть не с самого начала
Застонала, заворчала,
Вся в кровавых пятнах стала,
Застонала, заскрипела
И на камень злобно села.
Я ж, свершивши
восхожденье,
Ощутил вдруг
вдохновенье,
Стилограф скорей достал
И все это написал.
Но по просьбе Киселева
Прибавляю еще слово:
Он ходил, сопел, молчал
И пейзажи гор писал.
Без крючков, гвоздей и
палок
Лезли мы на кряжи гор,
Чтоб, поднявшись выше
галок,
Любоваться на простор.
Полны детской, чистой
веры,
Что в горах найдем
пещеры.
Но, пока мы кверху
лезли,
Те коварно вдруг
исчезли.
<8 июня 1901
Пиренеи>
* * *
Мелкий дождь и туман застилают
мой путь;
Онемил себе правую руку.
«Ах, испанский ямщик,
разгони как-нибудь
Ты мою неотвязную скуку!
Был разбойником ты –
признавайся-ка, брат,
И не чужд был движеньям
карлизма?»
«Что вы, барин! Ведь я
социал-демократ
И горячий поклонник
марксизма.
Вон у Вас под сиденьем
лежит "Капитал" –
Мы ведь тоже пустились в
науку»...
«Ну, довольно, довольно,
ямщик, разогнал
Ты мою неотвязную
скуку!»
<Между 15 и 18 июня 1901
Вальдемоза>
* * *
Марья Львовна! Я глубоко
перед Вами извиняюсь,
что, не выучив урока,
на урок к Вам не
являюсь.
Дело в том, что – редкий
случай
при всегдашней неохоте:
чую я призыв могучий
к свежей творческой
работе.
Потому ль я нынче в
духе,
что поэмы Гейне «К
Мухе»,
как Апухтинские «Мухи»,
мне мешали ночью спать?
Иль в лице у «Бяки-Мухи»
грациозных линий Мухи
ясно вспомнилась печать?
В библиóтеку иду я
кончить «Письма об
Андорре»,
эту длинную статью я
принесу к Вам, верно,
вскоре
и прочту, никем не
прошен.
До свиданья. Макс
Волошин.
28 февраля 1902
Париж
* * *
Седовласы, желтороты –
Все равно мы обормоты!
Босоножки, босяки,
Кошкодавы, рифмоплеты,
Живописцы, живоглоты,
Нам хитоны и венки!
От утра до поздней ночи
Мы орем, что хватит
мочи,
В честь правительницы
Пра:
Эвое! Гип-гип! Ура!
Стройтесь в роты,
обормоты,
Без труда и без заботы
Утра, дни и вечера
Мы кишим... С утра до
ночи
И от ночи до утра
Нами мудро правит Пра!
Эвое! Гип-гип! Ура!
Обормотник свой упорный
Пра с утра тропой
дозорной
Оглядит и обойдет.
Ею от других отличен
И почтен и возвеличен
Будет добрый обормот.
Обормот же непокорный
Полетит от гнева Пра
В тарары-тарара...
Эвое! Гип-гип! Ура!
<1911>
СОНЕТЫ О
КОКТЕБЕЛЕ
1
УТРО
Чуть свет, Андрей
приносит из деревни
Для кофе хлеб. Затем
выходит Пра
И варит молоко, ярясь с
утра
И с солнцем становясь к
полудню гневней.
Все спят еще, а Макс в
одежде древней
Стучится в двери и
кричит: «Пора!»,
Рассказывает сон сестре
сестра,
И тухнет самовар, урча
напевней.
Марина спит и видит
вздор во сне.
А «Dame de pique» – уж
на посту в окне.
Меж тем как наверху –
мудрец чердачный,
Друг Тобика,
предчувствием объят, –
Встревоженный,
решительный и мрачный,
Исследует открытый в
хлебе яд.
2
ОБЕД
Горчица, хлеб,
солдатская похлебка,
Баран под соусом, битки,
салат,
И после чай. «Ах, если б
шоколад!» –
С куском во рту вздыхает
Лиля робко.
Кидают кость; грызет
Гайтана Тобка;
Мяучит кот; толкает
брата брат...
И Миша с чердака – из
рая в ад –
Заглянет в дверь и
выскочит, как пробка.
– Опять уплыл недоенным
дельфин?
– Сережа! Ты не принял
свой фетин...
Сереже лень. Он
отвечает: «Поздно».
Идет убогих сладостей
дележ.
Все жадно ждут, лишь
Максу невтерпеж.
И медлит Пра, на сына
глядя грозно.
3
ПЛАСТИКА
Пра, Лиля, Макс, Сергей
и близнецы
Берут урок пластического
танца.
На них глядят два хмурых
оборванца,
Андрей, Гаврила, Марья и
жильцы.
Песок и пыль летят во
все концы,
Зарделась Вера пламенем
румянца,
И бивол-Макс, принявший
вид испанца,
Стяжал в толпе за грацию
венцы.
Сергей – скептичен, Пра
– сурова, Лиля,
Природной скромности не
пересиля,
«Ведь я мила?» –
допрашивает всех.
И, утомясь показывать
примеры,
Теряет Вера шпильки.
Общий смех.
Следокопыт же крадет
книжку Веры.
4
ФРАНЦУЗ
Француз – Жулье, но все
ж попал впросак.
Чтоб отучить влюбленного
француза,
Решилась Лиля на позор
союза:
Макс – Лилии муж: поэт,
танцор и маг.
Ах! сердца русской не
понять никак:
Ведь русский муж –
тяжелая обуза.
Не снес Жулье надежд
разбитых груза:
«J'irai périr tout seul à Kavardak!»
Все в честь Жулья
городят вздор на вздоре.
Макс с Верою в одеждах
лезут в море.
Жулье молчит и мрачно
крутит ус.
А ночью Лиля будит Веру:
«Вера,
Ведь раз я замужем, он,
как француз,
Еще останется? Для
адюльтера?»
5
ПРА
Я Пра из Прей. Вся жизнь
моя есть пря.
Я, неусыпная, слежу за
домом.
Оглушена немолкнущим
содомом,
Кормлю стада голодного
зверья.
Мечась весь день, и
жаря, и варя,
Варюсь сама в котле,
давно знакомом.
Я Марье раскроила череп
ломом
И выгнала жильцов,
живущих зря.
Варить борщи и ставить
самовары –
Мне, тридцать лет
носящей шаровары, –
И клясть кухарок? – Нет!
Благодарю!
Когда же все пред Прою
распростерты,
Откинув гриву, гордо я
курю,
Стряхая пепл на рыжие
ботфорты.
6
МИША
Я с чердака за домом
наблюдаю:
Кто вышел, кто пришел,
кто встал поздней.
И, с беспокойством думая
о ней,
Я черных глаз, бледнея,
избегаю.
Мы не встречаемся. И
выйти к чаю
Не смею я. И, что всего
странней,
Что радости прожитых
рядом дней
Я черным знаком в сердце
отмечаю.
Волнует чувства розовый
капот,
Волнует думы
сладко-лживый рот.
Не счесть ее
давно-отцветших весен.
На мне полынь, как
горький талисман.
Но мне в любви
нескромный взгляд несносен,
И я от всех скрываю свой
роман.
7
ТОБИК
Я фокстерьер по роду, но
батар.
Я думаю, во мне есть
кровь гасконца.
Я куплен был всего за
полчервонца,
Но кто оценит мой
собачий жар?
Всю прелесть битв, всю
ярость наших свар,
Во тьме ночей, при ярком
свете солнца,
Видал лишь он – глядящий
из оконца
Мой царь, мой бог –
колдун чердачных чар.
Я с ним живу еще не
больше году.
Я для него кидаюсь смело
в воду.
Он худ, он рыж, он
властен, он умен.
Его глаза горят во тьме,
как радий.
Я горд, когда испытывает
он
На мне эффект своих
противоядий.
8
ГАЙДАН
Я их узнал, гуляя вместе
с ними.
Их было много. Я же шел
с одной.
Она одна спала в пыли со
мной.
И я не знал, какое дать
ей имя.
Она похожа лохмами
своими
На наших женщин. Ночью
под луной
Я выл о ней, кусал
матрац сенной
И чуял след ее в
табачном дыме.
Я не для всех вполне
желанный гость.
Один из псов, когда
кидают кость,
Залог любви за пищу
принимает.
Мне желтый зрак во мраке
Богом дан.
Я тот, кто бдит, я тот,
кто в полночь лает,
Я черный бес, а имя мне
– Гайдан.
<Май 1911
Коктебель>
* * *
Шоссе... Индийский
телеграф,
Екатерининские версты.
И разноцветны,
разношерстны
Поля осенних бурых трав.
Взметая едкой пыли виры,
Летит тяжелый автобус,
Как нити порванные бус,
Внутри трясутся
пассажиры.
От сочетаний разных
тряск
Спиною бьешься о пол, о
кол,
И осей визг, железа
лязг,
И треск, и блеск, и
дребезг стекол.
Летим в огне и в
облаках,
Влекомы силой
сатанинской,
И на опаснейших местах
Смятенных обормотов
страх
Смиряет добрый Рогозинский.
<1912
Коктебель>
СЕРЕНЬКИЙ
ДЕНЕК
И. Г. Эренбургу
Грязную тучу тошнило над
городом.
Шмыгали ноги. Чмокали
шины.
Шоферы ругались,
переезжая прохожих.
Сгнивший покойник с
соседнего кладбища,
Во фраке, с облезшими
пальцами,
Отнял у девочки куклу.
Плакала девочка.
Святая привратница
отхожего места
Варила для ангелов суп
из старых газет:
«Цып, цып, цып, херувимчики...
Цып, цып, цып, серафимчики...
Брысь ты, архангел проклятый,
Ишь, отдавил серафиму
Хвостик копытищем...»
А на запасных путях
Старый глухой паровоз
Кормил жаркой чугунною
грудью
Младенца-бога.
В яслях лежала блудница
и плакала.
А тощий аскет на сносях,
Волосатый, небритый и
смрадный,
В райской гостиной, где
пахло
Духами и дамскою плотью,
Ругался черными словами,
Сражаясь из последних
сил
С голой Валлотоновой
бабой
И со скорпионом,
Ухватившим серебряной
лапкою сахар.
Нос в монокле, писавший
стихи,
Был сораспят аскету,
И пах сочувственно
Пачулями и собственным
полом.
Медведь в телесном трико
кувыркался.
Райские барышни
Пили чай и были
растроганы.
А за зеркальным окном
Сгнивший покойник во
фраке,
Блудница из яслей,
Бог паровозный
И Божья Матерь,
Грустно меся ногами
навозную жижу,
Шли на запад
К желтой, сусальной
звезде,
Плясавшей на небе.
10 декабря 1915
Париж
* * *
Из Крокодилы с Дейшей
Не Дейша ль будет
злейшей?
Чуть что не так –
Проглотит натощак...
У Дейши руки цепки,
У Дейши зубы крепки.
Не взять нам в толк:
Ты бабушка иль волк?
Июнь 1917
Коктебель
ТАТИДА
(Надпись к портрету)
Безумной, маленькой и
смелой
В ваш мир с Луны упала
я,
Чтоб мчаться кошкой
угорелой
По коридорам бытия.
12 октября 1918
* * *
Вышел незваным, пришел я
непрошеным,
Мир прохожу я в бреду и
во сне...
О, как приятно быть
Максом Волошиным –
Мне!
<Лето 1923
Коктебель>
* * *
Анчутке
За то, что ты блюла
устав законов
И стопы книг на полках и
в шкафах;
За то, что делала
«Наполеонов»
На тезоименитных
торжествах;
За то, что ты устраивала
сборы
На желтый «гроб», на
новые заборы
И, всех волошинцев
объединив,
Ты возглавляла дачный
коллектив;
За то, что ты
присутствовала скромно
На всех попойках и
вносила пай
И – трезвая – была
сестрой приемной
Упившимся бурдою
невзначай;
За то, что ты ходила за
больными
Поэтами, щенками... и за
то,
Что, утаив пророческое
имя,
Нимб святости скрывала
под пальто;
За то, что соглашалась
выйти замуж
За жуткого ветеринара
ты,
За то, что как-то
признавалась нам уж,
Что хромота есть признак
красоты;
За то, что с осиянными
очами
От Белого ты не спала
ночами,
В душе качая звездную
метель;
За то, что ты была для
всех – АНЧУТКОЙ,
Растрепанной, нелепою и
чуткой, –
Тебя благословляет
Коктебель!
1 сентября 1924
Коктебель
МИСТЕРУ ХЬЮ
Е. С. Кругликовой
Хорошо, когда мы духом
юны,
Хоть полвека на земле цветем,
И дрожат серебряные
струны
В волосах и в сердце
молодом.
Мир любить, веселием
согретый,
Вольных гор синеющий уют
И чертить немые силуэты
–
Беглый след несущихся
минут.
Знать лишь то, что
истинно и вечно,
Красотою мерить жизнь
свою
И над жизнью танцевать
беспечно,
Как изящный мистер Хью.
9 сентября 1926
Коктебель
* * *
На берегах Эгейских вод
Белье стирала Навзикая.
Над Одиссеем небосвод
Вращался, звездами
мерцая.
Эфир огнями проницая,
Поток срывался Персеид.
И, прах о небо зажигая,
Не остывал аэролит.
Я падал в бездны. Мой
полет
Насквозь, от края и до
края,
Алмазом резал синий лед,
Пространство ночи
раздирая.
Денница – жег миры тогда
я,
Сам пеплом собственным
повит,
Но, стужу звездную
пронзая,
Не остывал аэролит.
Из века в век, из рода в
род, –
Лафоргов вальс планет
сбивая,
Сперматозоиды фокстрот
Танцуют, в гроте нимф
сверкая.
И Афродита площадная
Тела качает, дух щемит,
Чтоб, вечность
оплодотворяя,
Не остывал аэролит.
Поэт, упавший к нам из
рая,
Ты спишь под гнетом
звездных плит,
Чтоб, в землю семя
зарывая,
Не остывал аэролит.
<Август 1928
Коктебель>