1
Завод картонный тети
Лизы
На Андоге, в глухих
лесах,
Таил волшебные сюрпризы
Для горожан, и в голосах
Увиденного мной впервые
Большого леса был призыв
К природе. Сердцем
ощутив
Ее, запел я; яровые
Я вскоре стал от озимых
Умело различать; хромых
Собак жалеть, часы на
псарне
С борзыми дружно
проводя,
По берегам реки бродя,
И все светлей, все
лучезарней
Вселенная казалась мне.
Бывал я часто на гумне,
Шалил среди веселой
дворни,
И через месяц был не
чужд
Ее, таких насущных,
нужд.
И понял я, что нет
позорней
Судьбы бесправного раба,
И втайне ждал, когда
труба
Непогрешимого Протеста
Виновных призовет на
суд,
Когда не будет в жизни
места
Для тех, кто кровь рабов
сосут…
Пока же, в чаяньи
свободы,
В природу я вперил свой
взгляд,
Смотрел на девьи
хороводы,
Кормил доверчивых
цыплят.
Где вы теперь, все
плимутроки,
Вы, орпингтоны,
фавероль?
Вы дали мне свои уроки,
Свою сыграли в жизни
роль.
И уж, конечно, дали
знаний
Не меньше, чем учителя,
Глаза в лесу бродивших
ланей
И реканье коростеля…
Уставши созерцать
старушню,
Без ощущений, без идей,
Я часто уходил в
конюшню,
Взяв сахара для лошадей.
Меня встречали ржаньем
морды:
Касатка, Горка и Облом
Со мною были меньше
горды,
Чем ты, манерный теткин
дом…
2
Сближала берега плотина.
На правом берегу реки
Темнела фабрики махина,
И воздух резали свистки.
А дом и все жилые
стройки
На левой были стороне,
Где повара и судомойки
По вечерам о старине,
Сойдясь, любили
погуторить,
Попеть, потанцевать,
поспорить
И прогуляться при луне.
Любил забраться я в
каретник,
Где гнил заброшенный
дормез.
Со мною
Гришка-однолетник,
Шалун, повеса из повес,
Сын рыжей скотницы
Евгеньи;
И там, средь бричек,
тюльбэри,
Мы, стибрив в кладовой
варенье,
В пампасы – черт нас
побери! –
Катались с ним, на месте
стоя…
Что нам Америка! пустое!
Нас безлошадный экипаж
Вез через горы, через
влажь
Морскую. Детство
золотое!
О, детство! Если бы не
грусть
По матери, чьи наизусть
Почти выучивал я письма,
Я был бы счастлив, как
Адам
До яблока… Теперь я дам
Гришутке, – как ни
торопись мы
Из Аргентины в нашу
глушь,
К обеду не
поспеем! – куш:
На пряники и мед
полтинник,
А сам к балкону, дай Бог
прыть,
Не слушая, что говорить
Вослед мне будет дрозд-рябинник.
3
А в это время шла на
Суде
Постройка фабрики
другой,
Где целый день трудились
люди,
Согбенные от нош дугой.
Завод свой тетка
продавала:
Он был турбинный, и
доход
Не приносил не первый
год;
И опасаясь до провала
Все дело вскоре довести,
И после планов десяти,
Она решила паровую
Построить фабрику в
верстах
В семи от прежней, на
паях
С отцом, и, славу
мировую
Пророка предприятью, в
лес
Присудский взоры
обратила.
Так, внемля ей, отец мой
влез
В невыгодную сделку.
Мило
Начало было, но, спустя
Четыре года, все
распалось
И тетушка одна осталась,
Об этом, впрочем, не
грустя;
В том удивительного
мало:
Отец мой был не
коммерсант,
В наживе слабо понимала
И тетушка: ведь
прейс-курант
Сортов картона – не Жорж
Занд!..
На новь! Прощай, завод
турбинный
И дюфербреров провода.
И в час закатный, в час
рубинный,
Ты, тихой Андоги вода!
4
От мглы людского
пересуда
Приди, со мной повечеряй
В таежный край, где
льется Суда…
Но стой, ты знаешь ли
тот край?
Ты, выросший в среде
уродской,
В такой
типично-городской,
Не хочешь ли в край
новгородский
Прийти со всей своей
тоской?
Вообрази, воображенья
Лишенный грез моих
стези,
Восторженного выраженья
Причины ты вообрази.
Представь себе,
представить даже
Ты не умеющий, в борьбе
Житейской, мозгу взяв
бандажи
Наркотиков, представь
себе
Леса дремучие верст на
сто,
Снега с корою синей
наста,
Прибрежных скатов
крутизну
И эту раннюю весну,
Снегурку нашу голубую,
Такую хрупкую, больную,
Всю – целомудрие, всю –
грусть…
Пусть я собой не буду,
пусть
Я окажусь совсем бездáрью,
Коль в строфах не
осветозарю
И пламенно не воспою
Весну полярную свою!
5
Лед на реке, себя
вздымая,
Треща, дрожа и трепеща,
Лишь ждет сигнального
праща:
Идти к морям навстречу
мая.
Лед иззелёно-посинел,
Разокнился весь
полыньями…
Вот трахнул гром по льду!
Конями
Помчались льдины,
снежность тел
Своих ледяных тесно
сгрудив,
Друг друга на пути
дробя,
Свои бока обызумрудив
В лучах светила, и себя
В весеннем солнце
растопляя…
И вот пошла река, гуляя
Своей разливною гульбой!
Ты потрясен, Господь с
тобой?
Ты не находишь от
восторга
Слов, в междометья
счастья влив?
О, житель городского
торга,
Радиостанции и морга,
Ты видел ли реки разлив,
Когда мореют, водянеют
Все нивы, пажити, луга,
И воды льдяно пламенеют,
Свои теряя берега?
В них отраженные, синеют
Стволы деревьев, а
стога,
Телеги, сани и поленья
Среди стволов плывут в
оленьи
Трущобы, в дебри; и рога
Прижав к спине, в
испуге, лоси
Бегут, спасаясь от воды,
Передыхая на откосе
Мгновенье: тщетные
труды!
Вода настигнет все, и
смоет
Оленей, зайцев и лисиц,
И тем, кого гора не
скроет,
Пред нею пасть придется
ниц…
6
С утра до вечера
кошовник
По Суде гонится в
Шексну.
Цвет лиц алее, чем
шиповник,
У девок, славящих весну
Своими песнями лесными,
Недремлющих у потесей,
И Божье раздается имя
Над Судой быстроводной
всей.
За ними «тихвинки» и
баржи
Спешат, стремглав,
вперегонки,
И мужички – живые
шаржи, –
За поворотами реки,
Извилистой и
прихотливой,
Следят, все время
начеку,
За скачкой бешено
гульливой
Реки, тревожную тоску
В ней пробуждающей. На
гонку
С расплыва налетит баржа,
Утопит на ходу девчонку,
Девчонкою не дорожа…
И вновь, толпой людей
рулима,
Несется по теченью вниз,
Незримой силою хранима
Возить товары на Тавриз
По Волге через бурный
Каспий,
Сама в Олонецкой родясь…
Чем мужичок наш не был
распят!
Острог, сивуха, рабство,
грязь,
Невежество, труд
непосильный –
Чего не испытал мужик…
Но он восстал из тьмы
могильной,
Стоический,
любвеобильный, –
Он исторически-велик!
7
Теперь, покончив с
ледоходом,
Со сплавом леса и судов,
Построенных для городов
Приволжских, голод
«бутербродом
Без масла» скромно
утоля,
Я перейду к весне
священной,
Крыля душою вдохновенной
К вам, пробужденные
поля.
Дочь Ветра и Зимы,
Снегурка, –
Голубожильчатый
Ледок –
Присела, кутаясь в
платок…
Как солнечных лучей
мазурка
Для слуха хрупкого
резка!
У белоствольного леска
Березок, сидя на елани,
Она глядит глазами лани,
Как мчится грохотно
река.
Пред нею вьются
завитушки
Еще недавно полых вод
Снегурка, сидя на
горушке
С фиалками, как на
подушке
Лилово-шелковой, поет.
Она поет, и еле слышно
Хрусталит трели голосок,
Ей грустно внемлет
беловишня,
Цветы роняя на песок.
И белорозые горбуньи,
Невесты-яблони, чей смят
Печально лик, внемля
певунье,
Льют сидровый свой
аромат.
Весна поет так ниочемно,
И в ниочемности ее
Таится нечто, что
огромно,
Как все земное бытие.
Весна поет. Лишь алый
кашель
Порой врывается к ней в
песнь.
Ее напев сердца онашил.
Ах, нашею он сделал
веснь!
Алмаз в глазах Весны
блистает:
Осолнеченная слеза.
И вскоре в воздухе глаза
Одни снегурочкины только
Сияют, ширятся, растут;
И столько нежности в
них, столько
Предчувствия твоих
минут,
Предсмертье, столько
странной страсти,
Неразделенной и больной,
Что разрывается на части
Душа весной перед
Весной!..
И чем полней вокруг
расцвета
И жизни сила, чем
слышней
Шаги спешащего к нам
лета,
В горячей роскоши своей,
Тем шире грусть в очах
весеньих,
И вскоре поднебесье
сплошь
Объято ими: жизни ложь
В весенних кроется
мгновеньях:
«Живой! Подумай: ты
умрешь!..»
__________
*М. Лермонтов: «Она
поет, и звуки тают…»
(Прим. автора).
8
Череповец, уездный
город,
Над Ягорбой расположон,
И в нем, среди косматых
бород,
Среди его лохматых жен,
Я прожил три зимы в
Реальном,
Всегда считавшемся
опальным
За убиение царя
Воспитанником заведенья,
Учась всему и ничему
(Прошу покорно снисхожденья!..)
Люблю на Севере зиму,
Но осень, и весну, и
лето
Люблю не меньше. О поре
О каждой много песен
спето.
Приехав в город в
сентябре,
Заделался я квартирантом
Учителя, и
потекли, –
Как розово их ни
стекли! –
Дни серенькие.
Лаборантам,
Чиновникам и арестантам
Они знакомы, и про них
Особо нечего сказать
мне.
По праздникам ходили к
Фатьме,
К гадалке (гривенник
всего
Она брала, и оттого
Был сказ ее так
примитивен…
Ах, отчего не дал семь
гривен
Я ей тогда, и на сто лет
Вперед открыла бы
гадалка
Число мной съеденных
котлет!..)
Еще нас развлекала
галка,
Что прыгала среди сорок
На улице, и поросенок,
На солнце гревшийся,
спросонок,
Как новоявленный пророк,
Перед театром лежа,
хрюкал;
Затем я помню, вроде
кукол
Туземных барышень;
затем,
Просыпливая горсти тем,
Сажусь не в городские
санки,
А в наш каретковый
возок,
И, сделав ручкой
черепанке,
Перекрестясь на образок,
Лечу на сумасшедшей
тройке
Лесами хвойными,
гуськом,
К завóдской молодой
постройке
С Алешей,
сверстником-князьком!
9
Уже проехали Нелазу,
За нею Шулому, и вот,
Поворотив направо сразу,
Тимошка к дому подает
Не порожнем, а с
седоками…
В сенях встречают нас
гурьбой,
С протянутыми к нам
руками,
Снимая шубы, девки-бой.
Мы не озябли: греет
славно
Тела сибирская доха!
Нам любопытно и забавно
Шнырять по комнатам. Уха
С лимоном, жирная,
стерляжья,
Припомидорена остро.
И шейка Санечки лебяжья
Ко мне сгибается хитро.
И прыгает во взорах
чертик,
Когда она несет к столу
Угря, лежащего, как
кортик,
Сотэ, ризото, пастилу!
10
Был повар старший из яхт-клуба,
Из áнглийского был
второй.
Они кормили так порой,
Что можно было скушать
губы…
Паштет из кур и
пряженцы;
И рябчики с душком, с
начинкой,
Икрой прослоенной,
пластинкой
Филе делящей; варенцы;
Сморчки под яйцами
крутыми;
Каштаненные индюки;
Орех под сливами
густыми, –
Шедевры мяса и муки!..
Когда, бывало, к нам на
Суду
В пустую не смотрел
посуду:
Все гости пальцы
обсосут,
Смакуя кушанья, бывало,
И, уедаясь до отвала,
С почтеньем смотрят на
сосуд,
В котором паровую
стерлядь
К столу торжественно
несут…
Но и мортира ведь
ожерлить
Не может большего ядра,
Чем то, каким она бодра…
Так и желудок – как
мортира –
Имеет норму для себя…
Сопя носами и трубя,
Судейцы, – с лицами
сатира,
Верблюда, кошки и
козла, –
Боясь обеденного зла,
Ползут по комнатам на
отдых,
Валясь в истоме на
кровать,
И начинают горевать
О мене сытых, боле
бодрых
Обедах в городе своем,
Которых мы не воспоем…
__________
*В полном составе (лат.).
11
Но как же проводил я
время
В присудской «Сойволе»
своей?
Ах, вкладывал я ногу в
стремя,
Среди оснеженных полей
Катаясь на гнедом
Спирютке,
Порой, на паре быстрых
лыж,
Под девий хохоток и
шутки, –
Поди, поймай меня!
шалишь! –
Носился вихрем вдоль
околиц;
А то скользил на лед
реки;
Проезжей тройки
колоколец
Звучал вдали. На огоньки
Шел утомленный
богомолец,
И вечеряли старики.
Ходил на фабрику, в
контору,
И друг мой, старый
кочегар,
Любил мне говорить про
пору,
Когда еще он не был
стар.
Среди замусленных
рабочих
Имел я множество друзей,
Цигарку покрутить
охочих,
Хозяйских подразнить
гусей,
Со мною взросло
покалякать
О недостатках и нужде,
Бесслезно кой-о-чем
поплакать
И посмеяться кое-где…
12
Наш дом громадный,
двухэтажный, –
О грусть, глаза мне
окропи! –
Был разбревенчатым, с
Колпи
На Суду переплавлен.
Важный
И комфортабельный был
дом…
О нем, окрест его,
легенды
Передавались, но потом,
Во времена его аренды
Одной помещицей, часть
их
Перезабылась, часть
другую
Теперь, когда страх в
сердце стих,
Я вам, пожалуй, отолкую:
В том доме жили семь
сестер.
Они детей своих внебрачных
Бросали на дворе в
костер,
А кости в боровах
чердачных
Муравили. По смерти их
Помещик с молодой женою
Там зажил. Призраков
ночных
Вопль не давал чете
покою:
Рыдали сонмы детских
душ,
Супругов вопли те
терзали, –
Зарезался в безумьи муж
В белоколонном верхнем
зале;
Жена повесилась. Сосед
Помещика, один
крестьянин,
Рассказывал жене
Татьяне:
«По вечерам, лишь лунный
свет,
Любви и нечисти
рассадник,
Дом озаряет, – на
крыльцо
Брильянтовый въезжает
всадник,
Лунеет мертвое лицо…»
13
И в этом-то трагичном
доме,
Где пустовал второй
этаж,
Я, призраков невольный
страж,
Один жил наверху, где,
кроме
Товарищей, что иногда
Со мной в деревню
наезжали,
Бездушье полное. Визжали
Во мне все нервы, и,
стыда
Не испытав пред чувством
страха,
Я взрослых умолял: внизу
Меня оставить, но грозу
Встречая, шел наверх,
где плаха
Ночного ужаса ждала
Ребенка: тени из угла
Шарахались, и
рукомойник,
Заброшенный на чердаке,
Педалил, каплил: то
покойник,
Смывая пятна на руке
Кровавые, стонал… В
подушку
Я зарывался с головой,
Боясь со столика взять
кружку
С животворящею водой.
О, если б не тоска по
маме
И не ночей проклятых
жуть,
Я мог бы, согласитесь
сами,
С восторгом детство
вспомянуть!
Но этот ужас
беспрестанный,
Кошмар, наряженный в
виссон…
Я видел в детстве сон
престранный…
Не правда ли,
престранный сон?
14
Так я лежу в своей
кроватке,
Дрожа от ног до головы.
Прекрасны днями наши
святки,
А по ночам – одно «увы».
Людской натуры странно
свойство:
Я все ночное
беспокойство
При первых солнечных
лучах
Позабываю. Весь мой страх
Ночной мне кажется
нелепым,
И я, бездумно радый дню,
Над дико страшным ночью
склепом
Посмеиваюсь и труню.
Взяв верного вассала –
Гришку,
Мы превращаемся в
«чертей»
И отправляемся
вприпрыжку
Пугать и взрослых, и
детей.
Нам попадаются по
группам
Другие ряженые, нас
Пугая в свой черед, как
раз,
И, знаете ли, в этом
глупом
Обычае – не мало крас!
Луна. Мороз. И силы
вражьи –
В интерпретации людской
Рога чертей и рожи яжьи,
Смешок и гутор
воровской…
Хвостом виляя, скачет
княжич, –
Детей завóдских
будоражич, –
Трубя в охотничий рожок,
И залепляет свой снежок
В затылок
Гришке-«дьяволенку»,
Преследующему девчонку,
Кричащему, как истый
бес,
Враг и науки, и небес…
15
Без нежных женственных
касаний
Душа – как бессвятынный
храм,
О горничной, блондинке
Сане,
Мечтаю я по вечерам.
Когда волнующей походкой
Идет мне стлать постель
она,
Мне мнится: в комнату
весна
Врывается, и с грустью
кроткой
Я, на кушетке у окна
Майн Ридовскую
«Квартеронку»
Читавший, закрываю том,
С ней говоря о сем о
том,
Смотря на спелую коронку
Ее прически под чепцом
«Белее снега». И лицом
Играя робко, но кокетно,
Она узор любви канвит,
Смеется
взрывчато-ракетно,
Приняв задорно-скромный
вид.
Теперь, спустя лет
двадцать, в сане
Высоком, знав любовь
княгинь,
Я отвожу прислуге Сане,
Среди былых моих богинь,
Почетное, по праву,
место,
И здесь, в стране
приморской эста,
Благодаря, быть может,
ей,
Согревшей нежной лаской
женской
Дни отрочества, все
больней
Мечтаю о душе вселенской
Великой родины своей!
16
Давали право мне по
веснам
Увидеть в Петербурге
мать,
И я, послав привет свой
соснам,
Старался пароход поймать
Ближайший, несся через
Рыбинск,
Туда, к столице на Неве.
Был детский лик мой
обулыблен,
Скорбящий вечно о вдове
Замужней, все отдавшей
мужу –
И положенье, и любовь…
Но, впрочем, кажется, я
ужу
Чего не следует… Голгофь
Себя, Голгофе
обреченный!
Неси свой крест, свершай
свой труд!
Есть суд
высоко-вознесенный,
Где все рассудят,
разберут…
17
Пробыв у мамы три
недели,
Я возвращался, –
слух наструнь! –
На Суду, где уже Июнь
Лежал на шелковой
постели
Полей зеленых; и, закрыв
Глаза, в истоме, на
обрыв
Речной смотря, стонал о
неге,
И, чувственную резеду
Вдыхая, звал в полубреду
Свою неясную. Побеги
Травинок, ставшие
травой,
Напомнили мне возраст
мой:
Так отроком ставал
ребенок.
И солнце, чей лучисто-звонок
И ослепителен был лик,
Смеялось слишком
откровенно
И поощрительно: воздвиг
Кузине Лиле вдохновенно,
Лучей его заслышав клик,
В душе окрепшей,
возмужалой,
Любовь двенадцатой
весны, –
И эта-то любовь,
пожалуй,
Мои оправдывала сны.
– Я видел в детстве
сон престранный –
Своей ненужной глубиной,
Своею юнью осиянной
И первой страстностью
больной…
18
Жемчужина утонков стиля,
В теплице взрóщенный
цветок,
Тебе, о лильчатая Лиля,
Восторга пламенный
поток!
Твои каштановые кудри,
Твои уста, твой гибкий
торс –
Напоминает мне о Лувре
Твои прищуренные
глазы –
…Я не хочу сказать
глаза!.. –
Таят на дне своем
экстазы,
Присудская моя лоза.
Исполнен голос твой
мелодий,
В нем – смех, ирония,
печаль.
Ты – точно солнце на
восходе
Узыв в болезненную даль.
Но, несмотря на все
изыски,
Ты сердцем девственно
проста.
Классически твои
записки,
Где буква каждая чиста.
Любовью сердце
оскрижалясь,
Полно надзвездной
синевы.
__________
*Людовика Четырнадцатого
(фр.).
19
Весною в «Сойволу»
съезжались
На лето гости из Москвы:
Отец кузины, дядя Миша,
И шестеро его детей,
Сказать позвольте,
обезмыша, –
Как выразился раз в
своей
Балладе старичок
Жуковский, –
И обесстенив весь этаж,
Где жить, в компании
бесовской,
Изволил в детстве автор
ваш.
Затем две пары
инженеров,
Три пары тетушек и дядь…
Ах, рыл один из них жене
ров,
И сам в него свалился,
глядь!..
Тогда на троечной
долгуше
Сооружались пикники.
Когда-нибудь в лесные
глуши
На берегах моей реки,
По приказанью экономки,
Грузили на телегу снедь.
А тройка, натянув
постромки,
Туда, где властвовал
медведь,
Распыливалась.
Пристяжные,
Олебедив изломы шей,
Тимошки выкрики стальные
Впивали чуткостью ушей.
Хрипели кони и бесились,
Склоняли морды до земли.
Струи чьего-то амарилис
Незримо в воздухе текли…
В лесу – грибы, костры,
крюшоны
И русский хоровой напев.
Там в дев преображались
жены,
Преображались жены в
дев.
Но девы в жен не
претворились,
Не претворялись девы в
жен,
Чем аморальный амарилис
И был, казалось,
поражен.
20
Сын тети Лизы, Виктор Журов,
Мой и моей Лилит кузэн,
Любитель в музыке
ажуров,
Отверг купеческий
безмен:
Студентом университета
Он был, и славный бы
юрист
Мог выйти из него, но
это
Не вышло: слишком он
артист
Душой своей. Улыбкой
скаля
Свой зуб, дала судьба
успех:
Теперь он режиссер «La
Scala»
И тоже на виду у всех…
О мой Vittorio Andoga!
Не ты ль из Андоги
возник?..
Имел он сеттера и дога,
Охотился, писал дневник.
Был Виктор страстным
рыболовом:
Он на дощанике еловом
Нередко ездил с
острогой;
Тая изрядно гордых
планов,
Ловил на удочку паланов;
Моей стихии
дорогой –
Воды – он был большой
любитель,
И часто белоснежный
китель
На спусках к голубой
реке
Мелькал: то с удочкой в
руке
Он рыболовить шел.
Ловите
Момент, когда в разгаре
клев!
Благодаря, быть может,
Вите,
И я – заправский рыболов.
В моей благословенной
Суде –
В ту пору много разных
рыб,
Я, постоянно рыбу удя,
Знал каждый берега
изгиб.
Лещи, язи и тарабары,
Налимы, окуни, плотва.
Ах, можно рыбою амбары
Набить, и это не
слова!..
Водились в Суде и
стерлядки,
И хариус среди стремнин…
Я убежал бы без оглядки
В край голубых ее
глубин!
…О Суда! Голубая Суда,
Ты, внучка Волги! дочь
Шексны!
Как я хочу к тебе отсюда
В твои одебренные сны!..
21
Был месяц, скажем мы,
центральный,
Так называемый – июль.
Я плавал по реке
хрустальной
И, бросив якорь, вынул
руль.
Когда развесельная
стихла
Вода, и настоялась тишь,
И поплавок, качаясь
рыхло, –
Ты просишь: «И его
остишь!» –
В конце концов на месте
замер,
Увидел я в зеркальной
раме
Речной – двух небольших
язей,
Холоднокровных, как
друзей,
Спешивших от кого-то в
страхе;
Их плавники давали
взмахи.
За ними спешно головли
Лобастомордые скользили,
И в рыбьей напряженной
силе
Такая прыть была. Вели
Сорожек, точно на
буксире,
И, помню, было их
четыре.
И вдруг усастый черный
черт
Чуть не уткнулся носом в
борт,
Свои усища растопырив,
Усом задев мешок с
овсом:
Полуторасаженный сом.
Гигант застыл в
оцепененьи,
И круглые его глаза,
С моими встретясь на
мгновенье,
Поднялись вверх, и два
уса
Зашевелились в
изумленьи,
Казалось – над открытым
ртом…
Сом ждал, слегка руля
хвостом.
Я от волненья чуть не
выпал
Из лодки и, взмахнув
веслом,
Удары на него посыпал,
Идя в азарте напролом.
Но он хвостом по лодке
хлопнул
И окатил меня водой,
И от удара чуть не
лопнул
Борт крепкий лодки
молодой.
Да: «молодой». Вы ждете «новой»,
Но так сказать я не
хочу!
Наш поединок с ним
суровый
Так и закончился вничью.
22
Как девушка передовая,
Любила волны ячменя
Моя Лилит и, не давая
Ей поводов понять меня
С моей любовью к ней,
сторожко
Душой я наблюдал за ней,
И видел: с Витею немножко,
Чем с прочими, она
нежней…
Они, годами однолетки,
Лет на пять старшие
меня,
Держались вместе, и в
беседке,
Бальмонтом Надсона
сменя,
В те дни входившим
только в моду
«Под небом северным»,
природу
Любя, в разгаре златодня
Читали часто, или в
лодке
Катались вверх за пару
верст,
Где дядя строил дом, и
прост
Был тон их встреч, и
нежно-кротки
Ее глаза, каким до
звезд,
Казалось, дела было
мало:
Она улыбчиво внимала
Одной земле во всех ее
Печалях и блаженствах.
Чье,
Как не ее боготворенье
Земли передалось и мне?
И оттого стихотворенья
Мои – не только о луне,
Как о планете: зачастую
Их тон и чувственный, и
злой,
И если я луну рисую,
Луна насыщена землей…
Изнемогу и обессилю,
Стараясь правду
раздобыть:
Как знать, любил ли Витя
Лилю?
Но Лиля – Витю… может
быть!..
23
Росой оранжевого часа,
Животворяща, как роса,
Она, кем вправе хвастать
раса, –
Ее величье и
краса, –
Ко мне идет, меня олиля,
Измиловав и умиля,
Кузина, лильчатая Лиля,
Единственная, как земля!
Идет ко мне наверх, по
просьбе
Моей, и, подойдя к окну,
Твердит: «Ах, если мне
пришлось бы
Здесь жить всегда! Люблю
весну
На Суде за избыток
грусти,
И лето за шампанский
смех!..
Воображаю, как на устьи
Красив зимы пушистый
мех!» –
Смотря в окно на
синелесье,
Задрапированная в тюль,
Вздыхает: «Ах, Мендэс Катюль…»
И обрывает вдруг: «Ну,
здесь я…
Ты что-то мне сказать
хотел?..»
И я, исполнен странной
власти,
Ей признаюсь в любви и
страсти
И брежу о слияньи тел…
Она бледнеет, как-то
блекнет,
Улыбку болью изломав,
Глаза прищуря, душу
окнит
И шепчет: «Милый, ты не
прав:
Ты так любить меня не
можешь…
Не смеешь… ты не должен…
ты
Напрасно грезишь и
тревожишь
Себя мечтами: те мечты,
Увы, останутся
мечтами, –
Я не могу… я не должна
Тебя любить… ну, как
жена…» –
И подойдя ко мне, устами
Жар охлаждает мой она,
Меня в чело целуя нежно,
По-сестрински, и я
навзрыд
Рыдаю: рай навек закрыт,
И жизнь отныне
безнадежна…
Недаром мыслью
многогранной
Я плохо верил в унисон,
Недаром в детстве сон
престранный
Я видел, вещий этот сон…
Настанут дни – они
обманут
И необманные мечты,
Когда поблекнут и увянут
Неувяданные цветы.
О, знай, живой: те дни
настанут,
И всю тщету познаешь ты…
Отрадой грезил
ты, – не падай
В уныньи духом, подожди:
Неугасимою лампадой
Надежда теплится в
груди,
Сияет снова даль
отрадой,
Любовь и Слава –
впереди!