ОРГАНЧИК
На крышке органа цветут незабудки,
там эльфов гирлянды кружат,
он мал, словно гробик малютки,
в нем детские слезы дрожат.
В нем тихо звенят колокольчики Рая,
под лаской незримой руки,
там плещутся струйки, играя,
взбегая, кипят пузырьки.
Лишь только успеет сорвать молоточек
кристально-серебряный звук,
на крышке, как синий цветочек,
он кротко раскроется вдруг.
Смеются веселые детские глазки,
в них, вспыхнув, дрожат огоньки,
и сердце баюкают сказки,
сжимает пружина тоски.
Если сердце снов захочет,
ляг в траве, и над тобой,
вдруг заплачет захохочет
колокольчик голубой.
Если сердце, умирая,
хочет горе позабыть,
колокольчик песни Рая
будет петь, не уставая,
будет сказки говорить.
Фиолетовый, лиловый,
темно-синий, голубой,
он поет о жизни новой,
как родник в тени кленовой,
тихо плачет над тобой.
И как в детстве, богомольный
ты заслышишь в полусне
звон призывный, колокольный,
и проснешься в светлой, вольной
беспечальной стороне.
Сердце спит и сладко плачет,
и, замолкнув в должный срок,
колокольчик тихо спрячет
свой лиловый язычок.
Шуре Коваленскому
Мне нежных слов любви не говори:
моя душа, что одуванчик нежный,
дитя больное гаснущей зари,
случайный вздох иль поцелуй
небрежный,
шутя развеет венчик белоснежный
и разнесет… Потом его сбери!
Мне нежных слов любви не говори!
Гаснет елки блестящий убор,
снова крадутся страшные тени,
о дитя, твой измученный взор
снова полон дремоты и лени.
В зале слышится запах смолы,
словно знойною ночью, весною,
гаснут свечи, свеча за свечою,
все окутано крыльями мглы.
Дрогнул силою вражьею смятый
оловянных солдатиков ряд,
и щелкун устремляет горбатый
свой насмешливо-старческий взгляд.
Темнота, немота, тишина,
лишь снежинки кружат у окна;
спят забыты в углу арлекины;
на ветвях золотой паутины
чуть мерцает дрожащий узор!
Гаснет елки блестящий убор,
но, поникнув, дитя не желает
золотого обмана свечей,
и стальная луна посылает
поцелуи холодных лучей.
Ель, задумавшись, горько вздохнула,
снова тени на тени легли,
нам звезда Вифлеема блеснула
и опять закатилась вдали!
Посмотри, как хорош мотылек,
как он близок и странно далек,
упорхнувший из Рая цветок!
Легких крыльев трепещущий взмах,
арабески на зыбких крылах –
словно брызги дождя на цветах.
Я люблю этих крыльев парчу,
улететь вслед за ними хочу,
я за ними лишь взором лечу.
Уноси, золотая ладья.
взор поникший в иные края,
где печаль озарится моя.
Но по-прежнему странно-далек,
ты скользишь, окрыленный челнок,
как цветок, что уносит поток.
Что для вестника вечной весны
наши сны и земные мечты?
Мимо, мимо проносишься ты.
Кто же сможет прочесть на земле
буквы Рая на зыбком крыле,
что затеряны в горестной мгле?
Я сквозь слезы те знаки ловлю,
я читал их в далеком краю:
– Все мы станем, как дети, в
Раю!
Наташе Конюс
В сердце обожание,
сердце в забытьи,
надо мной дрожание
Млечного пути.
Счастье возвращается:
я – дитя! Ужель
подо мной качается
та же колыбель?
Все, что было, встретится,
все, что есть, забудь!
Надо мною светится
тот же Млечный путь.
К светлым высям просится
колыбель, она,
как челнок, уносится,
режет волны сна.
Сумрак безнадежнее,
сердце, все прости!
Шепчут тени прежние:
«Доброго пути!»
Сердцу плакать сладостно,
плача, изойти,
и плыву я радостно
к Млечному пути!
Отчего, дитя, не забывается
облик твой и грустный и смешной?
Все скользит, в тумане расплывается,
как живая, ты передо мной!
Эти ручки, ножки, как точеные,
нежен бледно-розовый наряд,
только глазки, будто обреченные,
исподлобья грустные глядят.
И рисует личико цветущее
лик давно померкший – отчего?
В нем ли светит все твое грядущее?
Иль в тебе все прошлое его?
Мертвый лик в тебе ли улыбается?
Или в нем тоскует образ твой?
Все скользит, в тумане расплывается,
как живая ты передо мной!
В сумраке синем твой облик так
нежен:
этот смешной, размотавшийся локон,
детский наряд, что и прост и
небрежен!
Пахнет весной из растворенных окон;
тихо вокруг, лишь порою пролетка
вдруг загремит по обсохшим каменьям.
тени ложатся так нежно и кротко,
отдано сердце теням и мгновеньям.
Сумрак смешался с мерцаньем заката.
Грусть затаенная с радостью сладкой
–
все разрешилось, что раньше когда-то
сердцу мерещилось темной загадкой.
Кто ты? Ребенок с улыбкой наивной
или душа бесконечной вселенной?
Вспыхнул твой образ, как светоч
призывный,
в сумраке синем звездою нетленной.
Что ж говорить, коль разгадана
тайна?
Что ж пробуждаться, коль спится так
сладко?
Все ведь, что нынче открылось
случайно,
новою завтра воскреснет загадкой…
Я не знаю, как проснулась
(пел вдали веселый звон),
сну блаженно улыбнулась
и забыла светлый сон.
Тихо сон заколебался,
словно тучки белый край,
и печально улыбался,
отлетая в милый Рай.
Ах, настанет час, коснется
вновь чела его крыло,
грустно взор мой улыбнется,
улыбнется он светло.
Заиграли пылинки в луче золотом,
и завешена люстра тяжелым холстом;
на паркете лежит окон солнечных ряд,
и кресты на церквах, словно свечи,
горят.
Блещет купол, омытый весенним
дождем,
вновь чему-то мы верим, чего-то мы
ждем!
Вновь, дыша ароматом, бела, тяжела
над оградой железной сирень зацвела;
вереница касаток резва и легка
неустанно кружит, бороздя облака.
Сколько золота в пыльных, весенних
цветах!
Сколько жизни в безмолвных,
бескровных устах!
И, заслышав оркестра бодрящую медь,
ей в ответ все сердца начинают
звенеть,
и с отчизны далекой, на миг долетев,
нам о детстве поет колокольный
напев.
Ты помнишь, как часто малюткой
больною
ты книжку большую кропила слезою,
упав на картинки лицом.
О чем, дорогая, о чем?
Ты помнишь, как с первого детского
бала
вернувшись, всю ночь ты в постельке
рыдала,
упав на подушку ничком.
О чем, дорогая, о чем?
Ты помнишь, робея в толпе
бессердечной,
закапав свечою наряд подвенечный,
ты слезы струила тайком?
О чем, дорогая, о чем?
И ныне, над чистою детской кроваткой
ты горькие слезы роняешь украдкой
под кротким лампадным лучом.
О чем, дорогая, о чем?
баллада
Пусть ветер парус шевелит,
плыви, фрегат, плыви!
Пусть сердце верное таит
слова моей любви!
Фрегат роняет два крыла,
вот стал он недвижим,
и лишь играют вымпела
по-прежнему над ним.
Покрепче парус привязать,
и милый взор лови!
Но как же на земле сказать
слова моей любви?
Мне нужны волны, ветерок,
жемчужный след ладьи,
чтоб ей без слов я молвить мог
слова моей любви;
им нужен трепет парусов
и блеск и плеск струи,
чтоб мог я ей сказать без слов
слова моей любви.
И вот я с ней, я ей твержу:
«Плыви со мной, плыви!
О там, на море я скажу
тебе слова любви!»
Ей страшен дождь соленых брызг
и трепет парусов,
руля нетерпеливый визг;
ей не расслышать слов.
Пусть парус ветер шевелит,
плыви, фрегат, плыви!
Пусть сердце верное хранит
слова моей любви!
Асе Ц.
Бьется чистым золотом струна,
и сверкают серебристой льдины.
Что за песнь доходит к нам со дна?
Это – смех резвящейся Ундины.
Чуть колышат волны тень челна,
парус гибче шеи лебединой.
Что за песнь доходит к нам со дна?
Это – плач покинутой Ундины.
Струны, как медные трубы, гремят,
дрогнул султан исполинского шлема…
Слышишь их рокот? Они говорят
нам про коня и Рустема.
Струны, как флейты, вздыхают, звеня,
отзвуки битвы доносятся слабо,
вижу шатер в бледных отблесках дня,
вижу в нем тело Зораба.
Тихо померкнул малиновый круг,
грустно вздохнули цветы, поникая;
чья это тень стройно выросла вдруг,
в далях вечерних мелькая?
Лампа, как Ангел, роняет лучи,
в детские глазки, смотрящие прямо…
Где же и шлем и шатер и мечи?
Сказку читает нам мама.
Как сумерки застенчивы, дитя!
Их каждый шаг неверен и печален;
уж лампа, как луна опочивален,
струит, как воду, белый свет,
грустя.
Уж молится дрожащим языком
перед киотом робкая лампада;
дитя, дитя, мне ничего не надо,
я не ропщу, не плачу ни о чем!
Там, наверху, разбитая рояль
бесцельные перебирает гаммы,
спешит портрет укрыться в тень от
рамы…
Дитя, дитя, мне ничего не жаль!
Вот только б так, склонившись у
окна,
следить снежинок мертвое круженье,
свой бледный Рай найти в изнеможенье
и тихий праздник в перелетах сна!
А. С.
На дерево влез мальчик с пальчик,
а братья остались внизу,
впервые увидел наш мальчик
так близко небес бирюзу.
Забыта им хижина деда,
избушка без окон, дверей,
волшебный дворец людоеда,
двенадцать его дочерей.
И братцы блуждают без хлеба
и с дерева крошку зовут,
а он загляделся на небо,
где тучки плывут и плывут.
Памяти Л. С.
Взят из постельки на небо ты прямо,
тихо вокруг и светло,
встретил ты Ангела, думал, что мама.
Ангела взял за крыло!
Ангел смеется: «Здесь больше не
будет
тихий органчик звенеть,
пушку с горохом здесь братец забудет,
станет за нами он петь!»
Ангел, как брату, тебе улыбнулся,
ласково обнял, и вот
елки нарядней вверху распахнулся
весь золотой небосвод.
Тихо спросил ты: «Что ж мама не
плачет?
Плачут все мамы, грустя!»
Ангел светло улыбается: «Значит,
видит здесь мама дитя!»
Л. С.
Помнишь, вы песенку жалобно пели:
«Умер у нас мотылек!»
Был я тогда над тобою. Ужели
было тебе невдомек?
Помнишь, вы пели: «Душа Великана,
плача, летит к небесам!»
Горько я думал: «Ужели так рано
в путь ты отправишься сам?»
Долго я медлил, вдруг горестным
хором
грешники взвыли, скорбя,
в сердце проникнул я пристальным
взором,
радостно обнял тебя.
А. С.
Взрослые чинно садятся рядами,
«Дедушка, сядь впереди!»
Шепот тревожный пошел меж гостями,
занавес дрогнул. «Гляди!»
Там на окне. где раздвинуты шторы.
важно стоит мальчуган,
строго в тетрадку опущены взоры,
ручка теребит карман.
«Все это сказки! – он грустно
читает. –
Как же о том не тужить?
Кончилось лето, наш сад отцветает,
просто не хочется жить!»
Тайно я мыслю: «О нет, то не сказки
вижу я в этом окне!
Нет, то не сказки, коль детские
глазки
тужат о той стороне!»
Шуре Астрову
Холодно в окнах и грустно и хмуро;
пусто в саду, лишь лягушка проскачет…
Солнышко, плачь! А уж маленький Шура
плачет!
Весело в детской: лошадки несутся.
мушка за мушкою вьется…
Солнышку снова пора улыбнуться!
Глядь, а уж Шура смеется!
Наташе Конюс
Я белая мушка, я пчелка небес,
я звездочка мертвой земли;
едва я к земле прикоснулась, исчез
мой Рай в бесконечной дали!
Веселых малюток, подруг хоровод
развеял злой ветер вокруг,
и много осталось у Райских ворот
веселых малюток подруг.
Мы тихо кружились, шутя и блестя,
в беззвучных пространствах высот,
то к небу, то снова на землю летя,
сплетаясь в один хоровод.
Как искры волшебные белых огней,
как четок серебряных нить,
мы падали вниз, и трудней и трудней
нам было свой танец водить;
как белые гроздья весенних цветов,
как без аромата сирень,
мы жаждали пестрых, зеленых лугов.
нас звал торжествующий День.
И вот мы достигли желанной земли,
мы песню допели свою,
о ней мы мечтали в небесной дали
и робко шептались в Раю.
Увы, мы не видим зеленых полей,
не слышим мы вод голубых,
Земля даже тучек небесных белей,
как смерть, ее сон страшно-тих.
Мерцая холодной своей наготой,
легли за полями поля,
невестою белой под бледной фатой
почила царица-Земля.
Мы грустно порхаем над мертвой
Землей,
крылатые слезы Земли,
и гаснет и гаснет звезда за звездой
над нами в холодной дали.
И тщетно мы рвемся в наш Рай
золотой,
оттуда мы тайно ушли,
и гаснет и гаснет звезда за звездой
над нами в холодной дали.
М. Цветаевой
На диван уселись дети,
ночь и стужа за окном,
и над ними, на портрете
мама спит последним сном.
Полумрак, но вдруг сквозь щелку
луч за дверью проблестел,
словно зажигают елку.
или Ангел пролетел.
«Ну, куда же мы поедем?
Перед нами сто дорог,
и к каким еще соседям
нас помчит Единорог?
Что же снова мы затеем,
ночь чему мы посвятим:
к великанам иль пигмеям,
как бывало, полетим,
иль опять в стране фарфора
мы втроем очнемся вдруг,
иль добудем очень скоро
мы орех Каракатук?
Или с хохотом взовьемся
на воздушном корабле,
и оттуда посмеемся
надо всем, что на земле?
Иль в саду у Великана
меж гигантских мотыльков
мы услышим у фонтана
хор детей и плач цветов?»
Но устало смотрят глазки,
щечки вялы и бледны,
«Ах, рассказаны все сказки!
Ах, разгаданы все сны!
Ах, куда б в ночном тумане
ни умчал Единорог,
вновь на папином диване
мы проснемся в должный срок.
Ты скажи Единорогу
и построже, Чародей,
чтоб направил он дорогу
в Рай, подальше от людей!
В милый Рай, где ни пылинки
в ясных, солнечных перстах,
в детских глазках ни слезинки,
и ни тучки в небесах!
В Рай, где Ангелы да дети.
где у всех одна хвала,
чтобы мама на портрете,
улыбаясь, ожила!»
Торопливо, терпеливо
гаммы Соничка играет,
звук очнется боязливо
и лениво умирает.
И полны тоски и скуки
звуки догоняют звуки –
словно капли дождевые
где-то в крышу, неживые,
однозвучно, монотонно,
неустанно ударяют.
Далеко мечты летают,
и давно устали руки,
звуки гаснут, звуки тают,
звуки догоняют звуки.
Лишь окончила, сначала…
О в который раз, в который?
Тихо спит и меркнет зала,
ветерок играет шторой;
те же паузы и ноты,
те же скучные длинноты,
так печально, машинально
занывают, уплывают,
словно слезы, застывают.
Ах, как звучны эти гаммы,
эти ноты однозвучны,
как суров приказ докучный
и немного строгий мамы!
Уж ее передник черный
весь измят игрой проворной,
уж, отставив кончик, ножка
затекла, похолодела,
и сама она в окошко
все-то смотрит то и дело.
Надоело ей, как белке,
в колесе кружить без толку –
на часах друг друга стрелки
настигают втихомолку.
Но полны тоски и скуки
звуки догоняют звуки.
Ах, не так ли, как по нотам,
ты и жизнь свою сыграешь,
всем восторгам и заботам
уж теперь ты меру знаешь,
однотонно, монотонно
те же звуки повторяешь…
Но она очнулась вдруг
и движеньем быстрых рук,
звук со звуком сочетая,
заплетает звуки в круг,
и, как мошка золотая,
к нам в окошко залетая,
зазвенев, трепещет звук,
и дрожит, жужжа, как жук,
раскрывающийся тает,
и рыдающий ласкает
и, лаская, умолкает
обрывающийся звук.
Из «Сказки о фарфоровом царстве»
Как китайские тени, игриво,
прихотливо скользят облака;
их капризы бесцельно красивы,
их игра и легка и тонка.
Это царство огня и фарфора,
ярких флагов, горбатых мостов,
механически стройного хора
восковых и бумажных цветов.
Здесь в стеклянных бубенчиках шарик
будит мертвую ясность стекла,
и луна, как китайский фонарик,
здесь мерцает мертва и кругла.
То горит бледно-розовым светом,
то померкнет, и траурно-хмур
к ней приникнет ночным силуэтом
из вечерних теней абажур.
Здесь никто не уронит слезинки,
здесь улыбка не смеет мелькнуть,
и, как в мертвенной пляске снежинки,
здесь не смеет никто отдохнуть.
Здесь с живыми сплетаются тени,
пробуждая фарфоровый свод,
это – праздник живых привидений
и воскресших теней хоровод.
Дай нам руку скорей, и в мгновеньи
оборвется дрожащая нить,
из фарфоровой чаши забвенья
станешь с нами без устали пить.
Будет танец твой странно-беззвучен,
все забудешь – и смех и печаль,
и с гирляндой теней неразлучен,
унесешься в стеклянную даль.
Ты достигнешь волшебного зала,
где единый узор сочетал
с мертвым блеском земного кристалла
неземных сновидений кристалл.
Ты увидишь, сквозь бледные веки
Фею кукол, Принцессу принцесс,
чтоб с ее поцелуем навеки
ты для мира живого исчез!..
На рождественском Vortrag'e
доктора Рудольфа Штейнера
в Ганновере в 1911 году.
«Смерти нет», – вещал Он
вдохновенно,
словно в храме стало тихо в зале,
но меж нас поникших умиленно
двое детских глазок задремали.
Прогремел – и силою велений
в несказанном вдруг предстал
величье,
но, склонившись к маме на колени,
задремала сладко Беатриче.
Он замолк, и стало все безгласным,
из безмолвия рождалось Слово,
и слилась с безмолвием ужасным
тишина неведенья святого.
Мальчик проснулся ужален змеею,
в облаке сна исчезает змея;
жгучей отравой, безумной тоскою
чистая кровь напоилась твоя!
Бедный малютка, отныне ты будешь
медленно слепнуть от черного сна,
бросишь игрушки и сказки забудешь,
детская станет молитва смешна.
Лепет органчика сладко-невинный
в сердце не станет и плакать и петь,
Божия Матерь с иконы старинной
вдруг на тебя перестанет смотреть!
Бабочки вешней живые узоры
сердцу не скажут про солнечный край,
женские грустные, строгие взоры
вновь не напомнят утраченный Рай.
Сам не поймешь ты, что сталось с
тобою,
что ты утратил, бесцельно грустя,
и, улыбаясь улыбкою злою.
скажешь задумчиво: «Я не дитя!»
М. Цветаевой
Мать задремала в тени на скамейке,
вьется на камне блестящая нить,
видит малютка и тянется к змейке,
хочет блестящую змейку схватить.
Тихо и ясно. Не движутся тучки.
Нежится к кашке прильнув мотылек.
Ближе, все ближе веселые ручки,
вот уж остался последний вершок.
Ангел Хранитель, печальный и
строгий,
белым крылом ограждает дитя,
вспомнила змейка – и в злобной
тревоге
медленно прочь уползает свистя.
Иоганне П.-М.
Век не устанет малютка Тереза
книгу святую читать:
«Голод и жажду, огонь и железо
все победит благодать!»
Перечень строгий малютке не скучен
рыцарей рати святой!
«Этот за веру в темнице замучен.
этот растерзан толпой!
Рабски в пустыне служили им звери,
в самой тюрьме – палачи…
Розы нетленной в молитве и вере
тайно взрастали лучи!
Им покорялась морская стихия,
звезды сходили с небес,
пели им Ангелы Ave Maria!»…
Всех не исчислить чудес!
«Кто же наследит их славу?» – мечтая,
молвит и никнет, грустя…
Вдруг отвечает ей книга святая:
«Ты их наследишь, дитя!»