I
Я
получил телеграмму: «Брат психически заболел. Приезжайте немедленно».
Я
бросил все и поехал в этот маленький город, затерянный в степях.
В
вагоне я не мог уснуть и все думал о брате, как могло случиться, что этот
здоровый на вид, неглупый человек, заболел психически…
Я не
мог себе представить брата сумасшедшим, который говорит нелепые вещи и бредит
наяву, размахивая руками.
В
вагоне было жарко, но мне казалось, что кто-то водит у меня по спине куском
льда, я ежился под пледом и бормотал:
– Не
может быть, не может быть!
Когда
я приехал в этот город, серовато-зеленый туман ходил столбами среди строений. У
меня болел левый висок. В душе образовалась прогалина. Хотелось заглянуть в
нее. Но за ней было пусто. Одно непонятное и обидное зияние.
Дом
брата стоял на большой, молчаливой улице. Был он выкрашен в серую линючую
краску, а маленький дряхлый балкон походил на бородавку.
Мне
показалось, что в окне мелькнула тень брата.
Когда
я позвонил, двери мне никто не отпер. Тогда я толкнул ее, и она покорно
отшатнулась.
На
площадке лестницы беспомощно лежал поваленный горшок с кактусом. И как только я
увидел его, я тотчас понял, что начинается что-то страшное.
Из
передней была открыта дверь в зал, из зала в столовую, – дальше виднелась
гостиная. Длинная анфилада комнат, залитая прозрачным утренним светом, была вся
пронизана тишиной.
И вот
среди тишины раздалось одинокое бормотанье. Это из гостиной шел брат. Шел он
один.
Я все
время почему-то думал, что при моем свидании с братом будет еще кто-нибудь
третий; я с ужасом смотрел на брата, который шел неверными шагами и странно
махал левой рукой. И все в нем – борода, серые прищуренные глаза, вьющиеся
пряди волос на лбу – все было родное, близкое и знакомое и в то же время на
всем лежал какой-то новый отпечаток, будто чужой и властный человек прикоснулся
рукой к лицу брата и от прикосновения его остался след.
И это
было страшно, как поваленный горшок с кактусом.
Я
стащил с себя пальто и пошел навстречу брату.
– Здравствуй,
брат! – сказал я, недоумевая, нужно мне его обнять или нет.
Он не
удивился тому, что я приехал и подставил щеку. Мы неловко поцеловались.
И
тотчас быстро, быстро брат заговорил что-то неясное и прерывистое и все
старался отстранить рукой кого-то невидимого. Я посмотрел в его глаза и они
ответили мне странным раздвоившимся взглядом.
Я
стал вслушиваться в спутанную речь брата и уловил среди нее бессмысленные,
циничные фразы.
В это
время показалась на пороге женщина, экономка, которая жила с братом.
И
вдруг брат швырнул ей прямо в лицо грубое и грязное слово, от которого у меня
похолодели концы пальцев.
Я
оторопел и нелепо забормотал:
– Что
ты? Что ты? Брат…
Но
брань уже лежала твердым комом у меня в душе и вместе с этим у меня пропала
надежда на то, что все еще уладится, что болезнь брата ошибка. Теперь для меня
стало ясно, что в жизнь ворвался какой-то разлад и порядка нет больше и быть не
может.
Началось
что-то ужасное.
Брат
говорил целый день, не умолкая. И было заметно, что душа его раздвоилась. Большое
и серьезное «я», которое прежде повелевало маленьким сознательным «я», ушло в
глубину, а видимое сознание спуталось. Этот разлад был страшен и соблазнителен,
как смерть. Когда брат говорил вещи слишком нелепые, я смущенно и нервно
возражал. И моя простая, гладкая логика казалась тщедушной и наивной в
сравнении с громким стремительным бредом брата.
Иногда
брату казалось, что кто-то крадется по улице, с ножом под полою, взбирается по
лестнице на чердак и оттуда спускается в сени, в девичью и на цыпочках бежит по
коридору, чтобы убить его.
И вот
брат однажды бросился в кабинет, схватил револьвер и стал поджидать
неизвестного врага.
Экономка
в ужасе прибежала в столовую, где я сидел в то время, и молча потащила меня за
рукав в кабинет.
Брат
прижался спиной к книжному шкафу и целился в тот угол, где стояла на тумбе ваза
с букетом из сухих колосьев и пушистых трав.
По
лицу у брата скользила хитрая усмешка; левый глаз напряженно щурился, а правый,
округлившийся и безумный, хотел, казалось, вместе с пулей убить того, кто
заслонил тумбу с вазой.
Я
подбежал к брату, схватил его за руку и забормотал, стыдясь собственных слов:
– Брат,
брат! Опомнись… Никого нету. Ей-Богу! Да ты посмотри. Брат!
II
Каждый
день в шесть часов приезжал доктор, высокий, бледный; он исследовал зрачки и
коленные рефлексы брата и настаивал на немедленном отправлении его в столицу, в
психиатрическую клинику. Доктор полагал, что у брата развивается прогрессивный
паралич мозга.
А
брат грозил кому-то невидимому и шептал:
– Не
поверю! Уходи прочь!
Это
было очень тяжело.
Брат
говорил порой бессмысленно-циничные вещи, а между тем рядом с ним, отчасти в
его глазах стояло непреклонно что-то большое и важное.
Раньше
для меня все было ясно и понятно. Я наивно верил, что я знаю и себя и все
вокруг.
А
теперь, глядя на разлад, совершившийся в брате, я стал сомневаться в том, в чем
раньше никогда не сомневался – в красках и звуках.
Я
ходил по комнатам, смотрел на стены, на мебель, смотрел в окно на пыльную
улицу, на полувнятное осеннее небо, разорванное красной полосой, и шептал:
– Это
самое непонятное! Самое непонятное!
Я
брал шляпу, трость и шел на улицу. На улице я не узнавал знакомых и все видел
по-новому. Все – и небо, и земля, и люди – казалось мне каким-то запутанным
ребусом.
Улицы
то улыбались, то хмурились; дома то мигали лукаво, то скалили зубы; люди
зачем-то обтянули свои кости кожею и ходили, притворяясь живыми.
Я
знал теперь, что самое страшное ни привидения, ни спиритизм, ни откровение
апостола Иоанна, а сама реальная жизнь, так называемая реальная жизнь, с ее
наивным непониманием самой себя.
Однажды
вечером я забрел на окраину города. Справа и слева тянулись несчастные
покривившиеся домишки, прилипшие к земле, которая одна не брезговала ими. Люди
почему-то ходили не улицей, а закоулками и с трудом перелезали через дряхлые
плетни… Было серо и мглисто. Нужен был месяц. И он выглянул, немного пьяный и
обозлившийся на грязную землю. А когда где-то раздался сдавленный крик, мысли у
меня всколыхнулись в ужасе и в отчаянии.
И я
бросился бежать в поле, как трус.
В
поле еще было страшнее, чем в городе. Там было душно от простора. Там
почувствовал я себя маленьким, маленьким, как тоненькая иголка. А непонятное
все росло, будто огромные морщинистые камни громоздились один на другого и
казалось, что они готовы рухнуть и раздавить все встретившееся на пути.
В
поле был хаос. Кружилось что-то сыроватое, густое.
В
овраге возились и храпели большие, тяжелые животные.
Я
вспомнил глаза брата и закричал прямо навстречу пьяному месяцу:
– Все
непонятно! Все!
Но
мой крик завяз в воздухе, задрожал.
– Непонятно!
Нужно
было оторваться от кошмара, от тяжелой земли, которая липла к ногам; нужно было
выскользнуть из лап этого пьяного месяца.
Недавно
было так все просто и ясно. Как это началось? Я провел рукой по холодному потному
лбу и старался сообразить, что со мной.
– Как
это началось?
Сначала
– поваленный горшок с кактусом. Это – во-первых.
Во-вторых, –
нелепое свиданье с братом, у которого раздвоился взгляд.
– Что
с ним, с братом?
Вздохнула
земля. И будто шлепнулся в воду круглый камень. Такой был звук. Но воды не было
видно.
Я
ощупал рукой влажный воздух и сказал:
– Постой.
Объясни.
Все
молчало. И месяц кривился. И земля нелепо пыхтела.
Мне
пришло в голову, что теперь уже порядка не вернешь: нужно отдаться разладу.
– А
чем разлад хуже порядка? А почему бы и не разлад? Страх пришел от месяца и от
всей нелепости, но я отмахивался еще. Даже домой решил идти. И пошел,
обдумывая, как быть.
А
когда пришел домой, окреп в той мысли, что случилось нечто важное, хотя отчасти
и преступное: я преждевременно подсмотрел кое-что, обычно наглухо запертое.
Это
удручало и радовало, как вид умирающего.
III
Брат
стоял посреди залы. Глаза были бессмысленны. Лицо сияло в блаженстве. И он
бормотал:
– Я
узнал! Я узнал! Вот оно! Вот…
И он тыкал
в пространство своим желтоватым сухим пальцем.
Я
ушел к себе в комнату и лег в постель, но уснуть не мог.
Думал
ли я о чем-нибудь? Нет, это были уже не мысли. Что-то вырвалось из глубины души
и разум съежился, сморщился, почувствовав присутствие большого и настоящего.
А это
было все еще не все. Разве вся душа может обнаружить себя, когда здесь еще
копошится сознание в этом мозгу, который похож на жирную глину?
Мне
казалось, что две стены разошлась в правом углу комнаты, шатаются, а посредине
пустое пространство, но все же с определенным выражением. Выражение было
вызывающее.
Потом
опять вернулся к мыслям.
– Здоров
ли я?
И сам
себе ответил:
– Да,
здоров.
И
опять спросил:
– Здоров
ли? Почему ты уверен, что здоров?
И
опять ответил:
– Потому
что никто не знает того, что происходит во мне. Я еще владею собою. Вот придут
люди и будут говорить здравые слова, и я стану отвечать им тоже здраво, –
и они не узнают, что стены могут раздвигаться и что есть еще кое-что большее и
более важное, чем разум и сознание, так нелепо испортившиеся у брата. Я здоров,
потому что владею собой.
Мне
почудился шорох.
Было
не совсем темно: виднелся угол шкафа и кресло в белом чехле, будто в саване.
На
полу размазалась белая лунная полоса. Должно быть, луна, которая с пьяной
гримасой смотрела в поле, побледнела теперь. Я думал, что луна побледнела.
Опять
шорох.
У
меня невольно странно задвигались пальцы на руках.
– Это
брат идет, – подумал я.
Как
будто дверь скрипнула и по паркету шлепали туфли.
Я
хотел встать, крикнуть и не мог. Что-то сильное и тяжелое повалилось на мою
грудь, прерывисто дыша.
Я
чувствовал тяжесть, но никого не видел и успел сообразить:
– Это
– кошмар.
А оно
все давило. В глазах замелькали красные точки, потом образовалась красная
струя, непрерывная.
Но я
думал:
– Я
боюсь струи. Я боюсь кошмара. Но ведь это все вздор! Вся штука в мозге и
кровообращении…
И
кто-то рядом засмеялся:
– Ха-ха-ха!
В мозге и в кровообращении!
Что-то
новое, белое вытянулось передо мной. Это – брат. Он пришел к моей постели и
стоял рядом. В руках у него была бумага и карандаш.
Страх
у меня прошел. Я поднялся и сел на постели. Брат переминался с ноги на ногу.
Пришел он босиком. А на лице его светилась какая-то таинственная улыбка. Я его
притянул к себе за рукав белой рубахи и сказал:
– Садись
сюда.
И он
сел на постель рядом со мной и бормотал что-то.
Я
рассердился.
– Говори
ясней! Бормочешь, ничего не пойму.
Тогда
брат довольно ясно пролепетал:
– Алгебра!
– Что
за вздор! Какая алгебра?
– Вот…
Алгебра…
Я
посмотрел на бумажку, которая торчала в руке идиота. Едва можно было разобрать
то, что было на ней начерчено. Там были буквы и цифры, знаки радикала и
непонятные линии.
Я
вздохнул:
– Идиот!
Но
брат не слышал мертвого слова и все бормотал:
– Доказал,
доказал…
И
потом ухмылялся в счастье:
– Я
знаю, знаю!
– Да
что знаешь? Что доказал? – спросил я почти с ненавистью, улыбаясь
презрительно.
– Бога! –
выкрикнул идиот.
Выкрикнул
и захрипел и закривлялся. Встал, размахивая бумажкой и тыча в нее пальцем.
Показывал мне эту бумажку с торжеством и взвизгивал:
– Доказал!
Математически! Алгебраически…
Я был
поражен. К чему здесь это слово – Бог? Зачем оно? Откуда взялось? Ведь об этом
не было речи.
Тогда
я схватил брата за худые, влажные от пота плечи и подвел его к окну. Луна
осветила лоб с прилипшими к нему вьющимися прядями волос. Глаза бессмысленно
встретили лунный свет. Но в лице, кроме неразумия, было еще что-то: какое-то
счастливое сияние изнутри.
IV
Брата
повезли в столичную клинику. Бледный доктор провожал его.
Когда
брата ввели в купе, он странно завизжал и забрался на диван с ногами.
Я
остался жить в старом доме.
По
ночам на чердаке кто-то упорно и скучно ходил и даже как будто напевал
вполголоса.
При
доме был небольшой сад, запущенный и лохматый. Пахло пряной травой и медом. Был
крыжовник, малина, искривившиеся яблоки. Днем все тихо дышало и все тихо
дремало. Все было покрыто паутиной и золотистой пылью. Ах, какая была
безраздумная лень и сладость!
Я
лежал в саду, в густой траве, и думал. В голове ленивой вереницей плыли цепкие
мысли. Сознание было светло и ясно. А мне хотелось прежнего хаоса.
Мне
хотелось подглядеть то, что увидел брат. Мне даже казалось порой, что в
спутанном сознании брата разорвался какой-то кусок и что чрез зияющее отверстие
можно было подсмотреть какой-то бесспорный аргумент, какую-то «алгебру».
Однажды
ночью я потихоньку вышел из дому и пошел в поле. У меня была тайная надежда,
что повторится нелепый пейзаж и соблазнительная внутренняя тревога, но ничего
подобного не случилось. Была самая обыкновенная, здоровая, чувственная лунная
ночь. За плетнем в мягком полумраке слышался шорох и шепот, как будто кого-то
обнимали любовно.
А
когда я вернулся домой и лег в постель, мне почудилось, что наверху кто-то
ходит, но теперь мне было все равно.
Потом
я потушил свечку и тотчас открылся целый хаос звуков мелких, мелких, как бисер.
Все
шелестело, шептало и шуршало. А внятное тиканье часов на столике ясно
выделялось среди тьмы.
Они
неустанно твердили:
– Все-таки…
Все-таки… Все-таки…
Это
была как бы насмешка.
Всю
ночь я не спал и слушал шелестящий сумрак.
И
часы неустанно твердили:
– Все-таки…
Все-таки… Все-таки…
Утром
я опять пошел в сад. В саду было тревожно и от чрезмерно яркого света и от
возбужденного треска кузнечиков. Траву скосили, и она беспомощно лежала
умирающая. И от нее так сильно пахло, что кружилась голова.