Велимир Хлебников. ПОЭМЫ. Часть I (1905-1911)





ЦАРСКАЯ НЕВЕСТА

XVI столетие


I

Прощался с нежным прошлым голос,
Моля простить измену дев,
И заплетали девы волос,
Невесту в белое одев.
Ее белее не был одолен,
Когда свой рок вняла у них.
И не подымала глаз с колен,
Когда мимо нее прошел жених.
Она сидела в белом вся.
Как жертва агняя вначале,
О чем-то нежное прося,
Уста шептали и молчали.
Она сидела в низком кресле,
Ее охорашивали нему.
Думы к грядущему знать чресла
Летели, нежные, к нему.


II

Было тесно на пиру,
На столе было тесно медам.
«Красавицу беру,
Отцу сейчас я честь воздам.
Честь ждет тебя великая», –
Царь захохотал.
Шут, над плечом царя хихикая,
О чем-то с радостью шептал.
Отец о чести, весел, грезил,
Не мнил, пируя, ни о чем,
Когда из рук летящий жезел
Его седин стал палачом.
И он упал, брадою страшен,
Ее подняв, как глаз слепца.
Так между блюд и между брашен
Жених казнил жены отца.
И стол – изделье столяров –
Стонал под тяжестью «ударю»,
Когда звон гусель гусляров
Хвалу вел государю.
И на поверхность пола доск
Сквозь пира досок трещины
Лился на землю струйкой мозг
Того, чья честь была обещана.


III

[И царь был бешено красив,
Слова вонзая долгой мукой,
Ее, неспящую, спросив:
«Что будет мне в любви порукой?
Нет, щепкой ты не станешь, нет!»
Глаз из седых смотрел бровей,
Седой паук как из тенет.]
И лишь раздался соловей,
Супруг, стуча по полу палкой,
Он из опочивальни идет прочь,
Под ропот девы жалкий:
«Меня безвинно не порочь».
Но кто невесты лепет слушал?
Он погашен глухим рыданьем.
Шаги уходят дальше, глуше,
Как будто идут на свиданье.
И вздрогнул пол и сотряснулись окна
Когда, кидая бешен взор,
Был посох в землю воткнут,
И царь пошел на конный двор.
Он дверью дальной хлопнул,
Кому-то крикнул «гей!»
И засуетилися холопы,
Тревожа стойлами коней.


IV

Одна в полурассветной теми
Она плечами вздрагивает в рыданьях,
Мыслью уходя за теми,
Кто отдал ее сюда печальной данью.
«Вот голубица.
Ее ли коршуну не клевать?
Она будет биться.
Задерните кровать.
Один возьмет ее пусть в стане,
Другой пусть у изголовья встанет,
Закройте чем-нибудь колени.
Не слушайте молений».
Слуги с злорадством в взоре блещут,
Несут ее не бережней, чем вещи.
Не вырвался крик сквозь сомкнутости уст,
Но глаз блестел сквозь золотой кос куст.
  И двое молодых рабов
Страшной подверглися опале:
За то, что нежную почувствовали любовь,
На землю мертвыми упали.
Ее молчащую садили
В, колышась, ждущей колымаге,
Чтобы в озерном тонком иле
Холмом прозрачным стала влага.
Были кони разъяренны,
Шею гнула пристяжка косая,
Были зубы оголенны,
Они приподымали губы, кусая.
И кони бешено храпели,
И тройка дикая рвалась,
Когда соседние пропели
Чернцы: «Спаси, помилуй нас!»
И царь пронзительно загикал
И о крыльцо ногой затопал!
Были кони слишком тихи,
Были слуги слишком робки!
С пронзительным глухим криком
С цепей спускал царь псов,
Когда путь тройке дикой
Раскрыл двора ворот засов.
Скакали псы вслед тройке, лая.
В клубах крутящей ее пыли
Княжна, едва живая,
Узрела озера залив.
И кони прянули с обрыва
И плыли, рассекая твердь,
И в этот миг, бессмертие как красива,
Она одно просила: смерть.
Исчезли со дна вздохи,
Стал пищей нежной труп.
А там под звон и хохот
Царь ищет встречных губ.
Была ее душа
Дум грустных улей,
Когда, сомнением дыша,
Над нею волны вход сомкнули.
И в миг, когда водяного деда челядь
Ей созидала в хлябях встречу,
Ей вспоминалися качели
И сенных девушек за песней вече.
Ей вспоминалась речь бояр
И говор старых мамок,
Над речкой красный яр
И отчий древний замок.
И вспомнился убийца отний,
Себя карающий гордец,
Тот, что у ней святыню отнял,
Союз пылающих сердец.
Думы воскресали,
Бия, как волны в мель откоса.
Утопленницы чесали
Ее златые косы,
  Завивая;
Княжна стояла как живая.

1905, <1912>




МАРИЯ ВЕЧОРА


Выступы замок простер
В синюю неба пустыню.
Холодный востока костер
Утра встречает богиню.
И тогда-то
Звон раздался от подков.
Бел, как хата,
Месяц ясных облаков
Лаву видит седоков.
И один из них широко
Ношей белою сверкнул,
И в его ночное око
Сам таинственный разгул
Выше мела белых скул
Заглянул.
«Не святые, не святоши,
В поздний час несемся мы,
Так зачем чураться ноши
В час царицы ночи – тьмы!».
Уж по твердой мостовой
Идут взмыленные кони.
И опять взмахнул живой
Ношей мчащийся погони.
И кони устало зевают, замучены,
Шатаются конские стати.
Усы золотые закручены
Вождя веселящейся знати.
И, вящей породе поспешная дань,
Ворота раскрылися настежь.
«Раскройся, раскройся, широкая ткань,
Находку прекрасную застишь.
В руках моих дремлет прекрасная лань!».
И, преодолевая странный страх,
По пространной взбегает он лестнице
И прячет лицо в волосах
Молчащей кудесницы.
«В холодном сумраке покоя,
Где окружили стол скамьи,
Веселье встречу я какое
В разгуле витязей семьи?»
И те отвечали с весельем:
«Правду промолвил и дело.
Дружен урод с подземельем,
И любит высоты небесное тело». –
«Короткие четверть часа
Буду вверху и наедине.
Узнаю, ли льнут ее волоса
К моей молодой седине».
И те засмеялися дружно.
Качаются старою стрелкой часы.
Но страх вдруг приходит. Но все же наружно
Те всадники крутят лихие усы…
Но что это? жалобный стон и трепещущий говор,
И тела упавшего шум позже стука.
Весь дрожа, пробегает в молчании повар
И прочь убегает, не выронив звука.
И мчатся толпою, недоброе чуя,
До двери высокой, дубовой и темной,
И плачет дружинник, ключ в скважину суя,
Суровый, сердитый, огромный.
На битву идут они к женственным чарам,
И дверь отворилась под тяжким ударом
Со скрипом, как будто куда-то летя,
Грустящее молит и плачет дитя.
Но зачем в их руках заблистали клинки?
Шашек лезвия блещут из каждой руки.
Как будто заснувший, лежит общий друг,
И на пол стекают из крови озера.
А в углу близ стены – вся упрек и испуг –
  Мария Вечора.

<1907>, 1914




АЛЧАК


Как раньше, темен длинный берег,
Где дева с звоном длинных серег,
С грустящим криком, с заломом рук
Кинулась в море, ринулась в звук
Иссиня-светлых вод,
Закончив грустный год,
В валов и рев и стук…

Один молчал, другая ждала,
Один был бел, другая мало,
И в лодке их вдвоем качало,
Когда в венке из пены человек
Подслушал нежной с хладным спор,
Двоих печальный разговор,
Сквозь волн прибойных хладный бег.

«Ты кто? – крылатый ящер,
Потомок змей, несчастья пращур,
Ты попиратель слабой веры
В чертогах строгих морской пещеры?
Моих желаний, моих надежд
Срыватель ясный во сне одежд?
На закате темном тих,
Кто, какой ты силы сын?
Сладкий „он“ иль чуженин?
О, оставь, оставь меня,
Пожалей взамен других.
Милый! милый! – что ты сделал!
Другом быть ужель не мог?»
И пожатьем узко-белым
Сквозь рыдающие всхлипы ей ответит ве<т>ер в белом,
Шевеля упавших кипы:
«Жизнь одна у нас – ужели
Мы не в праве, мы не можем,
Только волны посвежели,
Припадать к холодным ложам?
Имя бога призывая,
В час истомы и досуга,
Вспомни, вспомни, дорогая,
Вспомни, вспомни, о подруга!
Разве я тебя заставил,
Разве я тебя принудил
Счастья плод сорвать без правил,
Как могучий случай судил?»

Но она ответит: «Нет!
Нет, речистый, не сумеешь
Лани вынуть медный вред,
Только холодом повеешь!»
И она заплачет снова,
Слышны стоны сквозь платок.
Он же верх гребня резного
Прочь срывает, как цветок.
Он гребет сильнее веслами
Прямо к берегу к крутому,
Где за елями за рослыми
Пещеры манят их истому.
Но она моленьям звонким
Не ответствует, глуха,
И в ответ на просьбу к гонкам
Смотрит прямо и суха.
Видит друга иль не видит?
Любит или ненавидит?
Он, ее хулой обидя,
С нею рядом страшно сидя,
Страстны речи лепеча,
Умоляя и крича,
Хочет мысль ее прочесть,
Хочет месть ее отвесть.
Но, угрозою полна,
Отодвинувшись врозь снова
К краю легкого челна,
Она шепчет страсти слово:
«Если эта жизнь обманет,
– О, несчастье, о, беда!»
В нем ее ничто не манит.
(Очи страшного суда.)
Челн о волны бился валок,
Билась вольная волна.
Он был, плача тихо, жалок.
Она грустию полна.
И потом уходит гордо
Поправляя волоса,
По тропинке горной твердо,
Где белеют паруса.
Чтоб с чела того утеса,
Где поет и воет плесо,
Где гнездуют ястреба,
Тело слабое неслося
В влаги вольные гроба.
Он обернулся, молвив: «Прощай.
О солнце, ее не освещай.
Сокройся и падай, печальное, в море,
Сокройтесь и волны, свидетели горя!»

Алчак хранит святую тайну
Ее ужасного конца.
А юноша… он не случайно
Бежит любезного венца…

<1908>




ЖУРАВЛЬ

В. Каменскому


На площади в влагу входящего угла,
Где златом сияющая игла
Покрыла кладбище царей,
Там мальчик в ужасе шептал: «Ей-ей!
Смотри, закачались в хмеле трубы – те!»
Бледнели в ужасе заики губы
И взор прикован к высоте.
Что? Мальчик бредит наяву?
Я мальчика зову.
Но он молчит и вдруг бежит – какие страшные скачки!
Я медленно достаю очки.
И точно: трубы подымали свои шеи,
Как на стене тень пальцев ворожеи.
Так делаются подвижными дотоле неподвижные на болоте выпи,
Когда опасность миновала.
Среди камышей и озерной кипи
Птица-растение главою закивала.
Но что же? скачет вдоль реки в каком-то вихре
Железный, кисти руки подобный, крюк.
Стоя над волнами, когда они стихли,
Он походил на подарок на память костяку рук!
Часть к части, он стремится к вещам с неведомой еще силой –
Так узник на свидание стремится навстречу милой!
Железные и хитроумные чертоги в каком-то яростном пожаре,
Как пламень, возникающий из жара,
На место становясь, давали чуду ноги.
Трубы, стоявшие века,
Летят,
Движениям подражая червяка,
Игривей в шалости котят.
Тогда части поездов, с надписью «для некурящих» и «для служилых»,
Остов одели в сплетенные друг с другом жилы.
Железные пути срываются с дорог
Движением созревших осенью стручков.
И вот, и вот плывет по волнам, как порог,
Как Неясыть иль грозный Детинец, от берегов отпавшийся Тучков!
О, Род Людской! Ты был как мякоть,
В которой созрели иные семена!
Чертя подошвой грозной слякоть,
Плывут восстанием на тя иные племена!
Из желез
И меди над городом восстал, грозя, костяк,
Перед которым человечество и все иное лишь пустяк,
Не более одной желез.
Прямо летящие, в изгибе ль
Трубы возвещают человечеству погибель.
Трубы незримых духов се! поют:
«Змее с смертельным поцелуем
Была людская грудь уют.
Злей не был и Кощей,
Чем будет, может быть, восстание вещей.
Зачем же вещи мы балуем?»
Вспенив поверхность вод,
Плывет наперекор волне железно-стройный плот.
Сзади его раскрылась бездна чорна,
Разверзся в осень плод,
И обнажились, выпав, зерна.
Угловая башня, не оставив глашатая полдня – длинную пушку,
Птицы образует душку.
На ней в белой рубашке дитя
Сидит безумное, летя,
И прижимает к груди подушку.
Крюк лазает по остову
С проворством какаду.
И вот рабочий, над Лосьим островом,
Кричит, безумный: «Упаду!»
Жукообразные повозки,
Которых замысел по волнам молний сил гребет,
В красные и желтые раскрашенные полоски,
Птице дают становой хребет.
На крыше небоскребов
Колыхались травы устремленных рук.
Некоторые из них были отягощением чудовища зоба.
В дожде летящих в небе дуг
Летят, как листья в непогоду,
Трубы, сохраняя дым и числа года.
Мост, который гиератическим стихом
Висел над шумным городом,
Объяв простор в свои кова,
Замкнув два влаги рукава,
Вот медленно трогается в путь
С медленной походкой вельможи, которого обшита золотом грудь,
Подражая движению льдины,
И им образована птицы грудина.
И им точно правит какой-то кочегар,
И, может быть, то был спасшийся из воды
                                                      в рубахе красной и лаптях волгарь
С облипшими ко лбу волосами
И с богомольными вдоль щек из глаз росами.
И образует птицы кисть
Крюк, остаток от того времени, когда четверолапым зверем
                                                                               только ведал жисть.
И вдруг бешеный ход дал крюку возница,
Точно когда кочегар геростратическим желанием
                                                  вызвать крушение поезда соблазнится.
Много – сколько мелких глаз в глазе стрекозы – оконные
Дома образуют род ужасной селезенки,
Зелено-грязный цвет ее исконный,
И где-то внутри их, просыпаясь, дитя отирает глазенки.
Мотри! Мотри!
Дитя, глаза протри!
У чудовища ног есть волос буйнее меха козы.
Чугунные решетки – листья в месяц осени,
Покидая место, чудовища меху дают ось они.
Железные пути в диком росте
Чудовища ногам дают легкие трубчатообразные кости,
Сплетаясь змеями в крутой плетень,
И длинную на город роняют тень.
Полеты труб были так беспощадно явки,
Покрытые точками, точно пиявки,
Как новобранцы к месту явки,
Летели труб изогнутых пиявки –
Так шея созидалась из многочисленных труб.
И вот в союз с вещами летит поспешно труп.
Строгие и сумрачные девы
Летят, влача одежды длинные, как ветра сил напевы.
Какая-то птица, шагая по небу ногами могильного холма
С восьмиконечными крестами,
Раскрыла далекий клюв
И половинками его замкнула свет.
И в свете том яснеют толпы мертвецов,
В союз спешащие вступить с вещами.
Могучий созидался остов.
Вещи выполняли какой-то давнишний замысел,
Следуя старинным предначертаниям.
Они торопились, как заговорщики,
Возвести на престол, кто изнемог в скитаниях,
Кто обещал:
«Я лалы городов вам дам и сел,
Лишь выполните, что я вам возвещал».
К нему слетались мертвецы из кладбищ
И плотью одевали остов железный.
«Ванюша Цветочкин, то Незабудкин, бишь, –
Старушка уверяла, – он летит, болезный».
Изменники живых,
Трупы злорадно улыбались,
И их ряды, как ряды строевых,
Над площадью желчно колебались.
Полувеликан, полужуравель,
Он людом грозно правил,
Он распростер свое крыло, как буря волокна,
Путь в глотку зверя предуказан был человечку,
Как воздушинке путь в печку.
Над готовым погибнуть полем
Узники бились головами в окна,
Моля у нового бога воли.
Свершился переворот. Жизнь уступила власть
Союзу трупа и вещи.
О человек! Какой коварный дух
Тебе шептал, убийца и советчик сразу:
«Дух жизни в вещи влей!»
Ты расплескал безумно разум,
И вот ты снова данник журавлей.
Беды обступали тебя снова темным лесом,
Когда журавль подражал в занятиях повесам.
Дома в стиле ренессанс и рококо –
Только ягель, покрывший болото.
Он пляшет в небе высоко
В пляске пьяного сколота.
Кто не умирал от смеха, видя,
Какие выкидывает в пляске журавель коленца!
Но здесь смех приобретал оттенок безумия,
Когда видели исчезающим в клюве младенца.
Матери выводили
Черноволосых и белокурых ребят
И, умирая во взоре, ждали.
Одни от счастия лицо и концы уст зыбят,
Другие, упав на руки, рыдали.
Старосты отбирали по жеребьевке детей –
Так важно рассудили старшины –
И, набросав их, как золотистые плоды, в глубь сетей,
К журавлю подымали в вышины.
Сквозь сетки ячейки
Опускалась головка, колыхая шелком волос.
Журавль, к людским пристрастись обедням,
Младенцем закусывал последним.
Учителя и пророки
Учили молиться, о необоримом говоря роке.
И крыльями протяжно хлопал,
И порой людишек скучно лопал.
Он хохот-клик вложил
В победное «давлю».
И, напрягая дуги жил,
Люди молились журавлю.
Журавль пляшет звончее и гольче еще,
Он людские крылом разметает полчища,
Он клюв одел остатками людского мяса,
Он скачет и пляшет в припадке дикого пляса.
Так пляшет дикарь над телом побежденного врага.
О, эта в небо закинутая в веселии нога!..
Но однажды он поднялся и улетел вдаль.
Больше его не видали.

1909




* * *


Передо мной варился вар
В котле для жаренья быка.
Десять молодых чертенят
Когтями и языками усердно раздували жар,
И накалились докрасна котла бока.
Струи, когда они кипят, они звенят.
Они советовались, как заговорщики:
                                              «Вот здесь жар в углях потолки!»
Совы с криком подымались в потолки,
Кипел горящий пар и огненные рождал цветки.
Божественный повар
Готовился из меня сотворить битки.
Он за плечо меня взял, и его мышцы были здоровы.
Готовясь в пещь меня швырнуть,
Сладкоголосого в земные дни поверг в кипящую смолою глубь.
Я умолял его вернуть
К реке Сладим, текущей
Мимо с цветами и птицами кущи,
Но он ответствовал сурово:
– О, блудодей словес, ответствуй, что делал ты на трижды
                                                    обвернутой моим крылом земле?
– Что делал, что знал ты?
Он трепетать меня заставил, как эста балты.
И, трепеща и коснея, в мышцах его рук себя ощущал, как камень
                                                                 в дубовом зажатый комле.
Я отвечал: «Моя муза больше промышляла извозом
Из запада скитальцев на восток,
И ее никто не изобличил в почтенном занятьи ворá.
Впрочем, она иногда не боялась навозом
Теплым запачкать одеяния бедный цветок
Или низ платья, мимо скотного проходя двора».
Тут тощий и скаредный лик
Высунулся из-за плеча и что-то шептал,
И его длинный язык
По небу нёба прилежной птицею летал,
И он головой качал, суров.
– Ты прав, – сказал он, наконец.
О, поэт, поэт, забудь луга, коров
И друга нашего прийми венец!
Но ведь это прелесть! –
Заметил Вячеслав.
– Ив этом челюсть
Каких-то старых страшных глав.
Я заметил в этом глаз…
Не правда ли, она прекрасно улеглась
Красивостью небесных струй,
Которых ждет воздушный поцелуй?
– Да. Я тоже нахожу, –
Лениво молвил Амизук.
– Я, может быть, не так сужу,
И, может, глупость, что я скажу,
Но только мне кажется, что понравилось. Очень.
Он вдруг покраснел и был, казалось, сильно озабочен.
Другие сидели молча, не издав ни звука.
– Скажите, вы где изволили вкусить блага наук?
– Паук?
– Ах, нет… наук.
Писатель, который уже сменил надежды на одежды
Всеобщего уважения и почета,
Заслуженной пользуясь славой звездочета,
Которому не закрыты никакие двери спален,
Сидел, и томен, и печален,
Одной рукой держась за локоть,
Набитый мышьяком,
И сквозь общий хохот
Он был один, казалось, не рад обмолвке с пауком.
А впрочем, он был наедине с последними «Весами».
Младой поэт с торчащими усами,
Который в Африке
Видел изысканно пробегающих жираф к реке,
К нему подошел и делал пальцами, как пробегает по стене паук,
Тем вызывая неземных отображение на лице страдальца мук.
Писатель скорбно-печально расхохотался,
Но тот, кто в Африке скитался,
Его не покидал
И тем заставил скрыться под софу.
Меж тем, там кто-то, как Дэдал,
Перелетал на милый всем Корфý.
То видя, неземной улыбкой улыбаяся, ясница
Взирала голубыми очами.
О, кто б умел сказать, что <ей> снится
Ночами?
Поэт, поклонник жираф,
Взирал и важен, и самодоволен.
Он не любил отрав
И бегством пленника доволен.
Свой взор струит, как снисходительный указ,
Смотрящий сверху Вячеслав.
Он любит шалости проказ,
От мудрой сухости устав.
С буйством хмеля в глазах
Освобожденного от уз невольника
Кто-то всечеловеческий вплетает страх
В немного странную игру природы: треугольник,
Которого катеты, сроки и длина
Чудесно связаны с последних дней всего забвением.
Столовая немного удивлена
Внезапным среди лозы и кудрей откровением.
И укрощают буйство быстрое речей,
Но оно клокочет, как весной ручей.
Амизук прилег болванчиком
На голубом диванчике.
Он в красной рубашке,
И мысли ползают по его глазам, как по стеклу букашки.
Он удивлен речей началом,
И мысли унесены его на одиннадцатую версту,
Где лен прикреплен мочалом
К шесту.
– А вы? у вас есть что-нибудь? Вы прочтете? –
Обращаются к тому, кто все думает, все думает о богатой тете,
О, золотой презренный прах,
К сидящему на кресле в черных воротничках, –
Так что его можно было принять за араба, – о, мысли скачки,
Если б цвет предков переходил на воротнички.
– Я? Я с удовольствием. Он подымается и гордо
С осанкой важной лорда
Читает: «России нет, не стало больше,
Ее раздел рассек, как Польшу».
Или: «Среди людей мне делать нечего,
Среди зверей я буду вечером».
Или: «Куда ходил я мед пить жизни
И высокомерным быть к богам.
О, тризны, тризны
Умершим врагам».
– Очень мило, – изрекают. Блестят доверчиво глаза,
А там, скача и спотыкаясь, по ладам скачет бирюза.
– Очень мило. Вы очень удачно похитили у раешников меру.
Глаза сказавшего с лукавством устремлены на Веру
Константиновну Иванову-Шварсалон.
С окошка
Кошка
Смотрела на салон.
И бьют часы уж два.
К столу собираются гости едва,
Гостей власоноша не дозовется.
И уселись за стол, как полководцы,
Ученики военных училищ,
У них отсутствуют мечи лишь.
– Что? что? еще мальчики! Они не знают, во сколько обходится, –
Был рассержен толстяк сутулый.
И вот из божницы сходит Богородица
И становится тихо за стулом.
И когда заговорили о человеке и вере, – тогда
Ее божественные веки дрожали прелестию стыда.
Она скользнула в дверь за Ниссой,
Она спустилась по лестнице вниз и
Она сошла на далекую площадь
И, обняв, осыпала поцелуями в голову лошадь.
Так изливала Богородица свое горе,
А над ней опрокинутое сияло звездное море.

1909




КАРАМОРА № 2-ОЙ


Обойщик, с волчанкой
На лице, в уме обивает стены,
Где висящие турчанки
Древлянским напевам смены.
Так Лукомского сменяет Водкин.
Листопад, снежный отрок метели.
Мелькают усы и бородки.
Иные свободными казаться хотели.
Вот Брюллова. Шаловливая складка у губ.
И в общем кошка, совсем не змея.
О, кто из нас в уме (решая задачу) не был Лизогуб
При виде ея.
Мое сердце – погибающая Помпея
Кисти Брюллова,
В ваших глазах пей я
Добычу пчел лова.
О том, что есть, мы можем лишь молчать.
На то, что сказано, легла лукавая печать.
Я прав. Ведь дружно, нежно и слегка
Мы вправе брать и врать взаймы у пустяка.
Вот новая Сафо: внучка какого-то деда,
Она начинала родовое имя с «дэ», да.
Как Сафо, она, мне мнится, кого-то извела.
Как софá, она и мягка, и широка, но тоже не звала.
Сафо с утра прельщает нас,
Когда заутра всходим на Парнас.
«Куда идешь? Куда идешь?
Я – здесь, Сафо, о, молодежь!»
Софа зовет прилечь, уснуть,
Когда идти иссякла нудь.
«Куда идешь, о, нежный старче!
Меня на свете нет теплее, мягче, жарче».
Но как от вершин Парнасских я ни далек,
Я был неподвижен, как яствами наполненный кулек,
Когда, защищаемый софой,
Я видел шествующую Сафо.
Но, знать, пора уж в скуки буре
Цветку завянуть в каламбуре.
С элегией угасающей оргии
В глазах
Сидит пренебрегающий Георгием
Боец, испытанный в шахматных ходов грозах.
Он задумчиво сидит, и перед ним плывут по водам селезни.
И вдруг вскочил и среди умолкших восклицает: «их все лизни!» –
Все с изумлением взирают на его исступ,
Но он стоит, и взор его и дик, и туп.
Сидит с головою сизой и бритой, как колено верблюда,
Кто-то, чтобы удобней, быть может, узнице гарема шепнуть:
                                                                                  «люблю? – да!»
Над лицом веселым и острым.
Он моряк, и наяды его сестры.
Здесь пробор меж волос и морщины на лбу лица печального
                                                                      имеют сходство с елкой,
Когда на него с холста смеется человек с черно-серой испаньолкой.
Тот в обличьи сельского учителя
Затаил, о! занятье мучителя,
Вечно веселого и забавного детки,
Жителя дубров и зеленой ветки.
Остро-сонный взгляд,
Лохматый, быстрый вид.
Глаза углят
Следы недавние обид.
Здесь из угла
Смотрит лицо мужицкого Христа,
Безумно-русских глаз игла,
Вонзаясь в нас, страшна, чиста.
В нем взор разверзнут каких-то страшных деревень,
И лица других после его – ревень.
Когда кто-то молчанием сверкал,
Входил послушник радостный зеркал,
Он сел,
Где арабчонок радостный висел.
Широко осклабляясь, он уселся радостен,
Когда черные цветки – зная о зное – его смотрела рада стен.
Молодчик, изловчась,
Пустил в дворянство грязи ком.
Ну, что же! добрый час!
Одним на свете больше шутником,
Но в нем какая-то надежда умерла,
Когда услышали ложь, как клекот меляного орла.
Спокоен, ясен и весел
За стол усаживается NN,
Он резво скачет длинными ушами,
Как некогда в пустыне Шами –
Вот издает веселый звук дороги лук, полей и сел
Взорами ушей смеющийся осел.
Кого-то в мысли оцукав,
Сидит глазами бледными лукав.
Но се! Из теста помещичьего изваянный Зевес
Не хочет свой «венок» вытаскивать из-за молчания завес.
Но тот ушами машет неприкаянно
И вытаскивает потомство Каина.
И тот, чья месть горда, надменна, высока,
В потомстве Каина не видит «ка».
Тот думает о том, кое счастливое лукошко
Лукомского холсты опрокинуло на неосторожного зеваку-прохожего.
И вдруг в его глазах – тщетно просящая о пощаде, вспыхивает,
                                                                          мяуча страшно, кошка,
Искажая облик лица в общем пригожего,
Тщательно застегнутого на золотые пуговицы.
Он был, как военный, строен и других выше.
Волосатое темя подобно колену.
Слабо улыбаются желтые зубы.
Смотрите! приподнялись длинные губы
И похотливо тянут гроб Верлена.
Мертвец кричит: «Ай-яй!
Я принимаю господ воров лишь в часы от первого письма
                                                                                   до срока смерти.
Я занят смертью, господа, и мой окончен прием.
Но вы идите к соседу. Мы гостей передаем.
Дэлямюзик!»
Ему в ответ: «Друзья, валяй!
И дух в высотах кражей смерьте».
Верлен упорствует. Можно еще следовать
В очертании обуви и ее носка,
Или в искусстве обернуть шею упорством белого, как мука, куска,
Или в способе, как должна подаваться рука…
Но если кто в области, свободной исконно,
Следует, вяло и сонно, закройщика законам, –
Пусть этот закройщик и из Парижа –
В том неизменно воскресает рыжий.
Или мы нуждаемся в искусственных – веке, носе и глазе?
Тогда Россия – зрелище, благодарное для богомаза.
В ней они увидеть должны жизнь в день страшного суда,
Когда все звало: «Смерть, скорей, от мук целя, сюда, сюда!»
Бедный Верлен, поданный кошкой
На блюде ее верных искусств!
Рот, разверзавшийся для пищи, как любопытного окошко –
Ныне пуст.
Я не согласен есть весенних кошек, которые так звонко
                                                                              некогда кричали,
Вместо ярко-красных с белыми глазами ягнят, умиравших дрожа,
Пусть кошки и поданы на человечьем сале –
Проказят кладбищ сторожа.
Думал ли, что кошек моря, он созидает моря
И морскую болезнь для путевого?
Вот обильная почва размышлений для
Стоящего с разинутым ртом полового.
И я не хочу отрицать существования изъяна,
Когда Верлен подан кошкой вместо русского Баяна.

<конец 1909 – начало 1910>




ПЕСНЬ МНЕ


Я помню гордые черты
С чертогом распри шалашов.
Я прыгнул в бездну с высоты
И стал вражды враждебный шов.
Вотще упреки дураков!
К расчету хитрому негоден,
Я и в одежде из оков
Хожу спокоен и свободен.
С улыбкой ясной, просто
Я подымаю жизнь
До высоты своего роста.
В век книг
Воскликнул я: «Мы только зверям
Верим!»
И мой язык велик порой,
Как сон задернутый горой.
Я проклял вещь,
Священ и вещ.
Ей быть полезною рабыней,
А не жестокою богиней.
Прожить свой век
Хотеть я мог,
Как с пляской ног
Враг похоронных дрог.
То свету солнца Купальского
Я пел, ударив в струны,
То, как конь Пржевальского,
Дробил песка буруны.
И я там жил, брега Овидия,
Я там бы жил, вас ненавиди я,
Но вдруг вернулся переменчив,
Улыбкой ясною застенчив.

Я спорить не берусь,
Но, думаю, мы можем
Так жить, чтоб стала Русь
Нестыдной жизни ложем.

Трость для свирели я срезал
Воспеть отечества величие,
Врага в уста я не лобзал,
Щадя обычаи приличия.

Земля гробниц старинных скифов,
Страна мечетей, снов халифов,
В ней Висла, море и Амур,
Перун, наука и амур.
Сей разноязычный кровей стан
Окуй, российское железо!

Тунгуз сказал: «Там властен великан,
Где зреют белые березы».
И с северянкой стройной, белой
Идет за славой русский смелый.
Потом ты выберешь другую
Подругу верную тебе,
Главу, быть может, золотую
Она возносит на столбе.
И с ней узнаешь юга зной
И холод веток вырезной.

Пусть произойдет кровосмешение!
Братья, полюбимте <сестер> друг друга.
Судьбы железное решение
Прочесть я мог в часы досуга.
Так молодой когда-то орочон
Любил коварную сестру
И после проклял, научен,
Ушел к близмлечному костру.

Волнуясь, милуя, жалея,
<Твои>, о Россия, цвета лелея,
Пел о радости высокого
Долга другом быть жестокого.
Святое мы спасаем в скрепах
Из дел свирепых.
Отцов ненавидим вину.
Будем русскому вину
Сосуды крепки и чугунны,
Будем мы гунны.
Не надо червонного слабого золота
Для заступа, жерла и молота.

И, изумлены бедствий урожаем,
Мы видим, мы мужаем.
Мы, как разгневанный король,
Нам треплет ветер волос,
До нас что было голь,
На плечах меха колос.

Пусть свободные становища
Обляжет русских войск змея.
Так из чугунного чудовища
Летит жемчужная струя.

Сейчас блистают звезды,
Везде царит покой.
У русского подъезда
Я стал, как часовой.
И если кто-нибудь поодаль встанет,
То бойся: выстрел грянет.

Здесь за белую щеку бáбра
Схватил отчаянный охотник.
А в городе дом-гору озирает храбро
Вскарабкавшийся на крышу плотник.

Здесь в водах русла Невского
Крылом сверкает самолет,
Там близ кумира Лобачевского
Мятель мятежная поет.

Там вздохи водопадные кита
И ледовитые чертоги,
Здесь же влетают стрепета
И ходят эллинские боги.

Я, как индеец, твари не обижу,
Я не обижу и тебя,
Лишь высокомерье нищих ненавижу,
Достоинство любя.

О, русского взоры,
Окиньте имение,
Шестую часть вселенной,
Леса, моря, соборы…
«Моя» местоимение
Скажи, коленопреклоненный.

Будем чугунно-углы,
Мы, северяне, и вы, юга дети смуглы.
И в мертвую [влюбленность] в цветок
В миг безвольный и гробовый
Я окровавил свой платок
И с ним повел вас в лес дубовый.

Невольный навевая страх,
Входил я в грязных сапогах,
Как победитель, как Аттила.
А ныне все мило в земных дарах.
И тот мне мил,
Чей век судьба позолотила.

О, вы, что русские именем,
Но видом заморские щеголи,
Заветом «свое на не русское выменим»
Вы виды отечества трогали.
Как пиршеств забытая свеча,
Я лезвие пою меча.
И вот, ужасная обрáзина
Пустынь могучего посла,
Я прихожу к вам тенью Разина
На зов [широкого] весла.
От ресниц упала тень,
А в руке висит кистень.

<1910>




ЗМЕЙ ПОЕЗДА

Бегство

Посвящается охотнику за лосями павдинцу Попову;
конный, он напоминал Добрыню.
Псы бежали за ним, как ручные волки.
Шаг его: два шага простых людей.


1

Мы говорили о том, что считали хорошим,
Бранили трусость и порок.
Поезд бежал, разумным служа ношам,


2

Змеей качаемый чертог.
Задвижками стекол стукал,
Шатал подошвы ног.


3

И одурь сонная сошла на сонных кукол,
Мы были – утесы земли.
Сосед соседу тихо шушукал


4

В лад бега железного скользкой змеи.
Испуг вдруг оживил меня. Почудилось, что жабры
Блестят за стеклами в тени.


5

Я посмотрел. Он задрожал, хоть оба были храбры.
Был ясен строй жестоких игол.
Так, змей крылатый! Что смерть, чума иль на охоте бабры


6

Пред этим бледным жалом! им призрак нас дразнил и дрыгал.
Имена гордые, народы, почестей хребты –
Над всем, все попирая, призрак прыгал.


7

То видя, вспомнил я лепты,
Что милы суровому сердцу божеств.
«Каковых ради польз, – воскликнул я, – ты возродил черты


8

Могучих над змеем битвы торжеств?
Как ужас или как творец неясной шутки
Он принял вид и облик подземных существ?»


9

Но в тот же миг заметил я ножки малютки,
Где поприще бега было с хвостом.
Эти короткие миги были столь жутки,


10

Что я доныне помню, что было потом.
Гребень высокий, как дальние снежные горы,
Гада покрыл широким мостом.


11

Разнообразные людские моры,
Как знаки жили в чешуе.
Смертей и гибели плачевные узоры


12

Вились по брюху, как плющ по стене.
Наместник главы, зияла раскрытая книга,
Как челка лба на скакуне.


13

Сгибали тело чудовища преемственные миги,
То прядая кольцами, то телом коня, что встал, как свеча.
Касалися земли нескромные вериги.


14

И пасть разинута была, точно для встречи меча.
Но сеть звездами расположенных колючек
Испугала меня, и я заплакал, не крича.


15

Власам подобную читая книгу, попутчик
Сидел на гаде, черный вран,
Усаженный в концах шипами и сотнями жучек.


16

Крыла широкий сарафан
Кому-то в небе угрожал шипом и бил, и зори
За ним светлы, как око бабра за щелью тонких ран.


17

И спутник мой воскликнул: «Горе! горе!»
И слова вымолвить не мог, охвачен грустью.
Угроза и упрек блестели в друга взоре.


18

Я мнил, что человечество – верховье, мы ж мчимся к устью,
И он крылом змеиным напрягал,
Блестя зубов ужасной костью.


19

И вдаль поспешно убегал,
Чтоб телу необходимый дать разбег
И старого движенья вал.


20

В глазах убийство и ночлег,
Как за занавеской желтой ссору,
Прочесть умел бы человек.


21

Мы оглянулись сразу и скоро
На наших сонных соседей:
Повсюду храп и скука разговора.


22

Все покорялось спячке и беседе.
Я вспомнил драку с змеем воина,
Того, что, меч держа, к победе


23

Шел. И воздух гада запахом, а поле кровию напоены
Были, когда у ног, как труп безжизненный, чудовище легло;
Кипела кровию на шее трупа черная пробоина.


24

Но сердце применить пример старинный не могло.
Меж тем после непонимаемых метаний
Оно какой-то цели досягло


25

И, сев на корточки, вытягивало шею. Рой желаний
Его томил и мучил, чем-то звал.
Окончен был обряд каких-то умываний,


26

Он повернулся к нам – я в страхе умирал!
Соседа сонного схватил и, щелкая,
Его съедал. Змей стряпчего младого пожирал!


27

Долина огласилась голкая
Воплем нечеловеческим уст жертвы.
Но челюсть, частая и колкая,


28

Медленно пожирала члены мертвы.
Соседей слабо убаюкал сон,
И некоторые из них пошли, где первый.


29

«Проснитесь! – я воскликнул. – Проснитесь! Горе! гибнет он!»
Но каждый не слыхал, храпел с сноровкой,
Дремотой унесен.


30

Тогда, доволен сказки остановкой,
Я выпрыгнул из поезда прочь.
Чуть не ослеплен еловою мутовкой,


31

Боец, я скрылся в куст, чтоб жить и мочь.
Товарищ моему последовал примеру.
Нас скрыла ель – при солнце ночь.


32

И мы, в деревья скрывшись, как в пещеру,
Были угасших страхов пепелище.
Мы уносили в правду веру.


33

А между тем рассудком нищи
Змеем пожирались вместо пищи.

1910
Алферово




* * *


Немотичей и немичей
Зовет взыскующий сущел,
Но новым грохотом мечей
Ему ответит будущел.

Сумнотичей и грустистéлей
Зовет рыданственный желел
За то, что некогда свистели,
В свинце отсутствует сулел.

Свинец согласно ненавидим –
Сию железную летаву
За то, что в мигах мертвых видим
Звонко-багримую метаву.

Вон хряскнул позвоночный столб,
Вон хрустнул тот хребет.
Смерть лихорадочно гребет
Остатки талых толп.

Очистая лучшадь, ты здесь,
Ты здесь в этом вихре проклятий?
В этом вихре навучих чудес,
Среди жалостных смерти молятий?

Вселенночку зовут, мирея, полудети…
И умиратище клянут.
Быть мертвым звала добродетель,
Они послушались понуд.

В землю ничком упали те,
Кого навье, собой не грея,
Зовут к полночной красоте,
Над миром тенью тени рея.

Смерть скажет вою: – Ну, лежи!
Души навилой начинались вселеннéжи.
Пора начать нам милежи!
Ты… Мы-с, мясом теплым нас нежи.

Пальбы послышались сугубири
И смерти Нав прохохотал:
Все, все, о дщерь, все, все бери!
Меж тем рассвет светал.

Вселеннава нежно очи
Зальет густой смолой.
А там просторы темной ночи
Пронзит протяжный крик: долой!

Пушек рокочущих ли звук, гроза ль,
Но к лбу прильнет смертнирь-лобзаль.
И некто упадет на земь ничком,
И землю оросит кровавым ручейком.

Мечи! глашатаи известий!
Так тóчна, лившись, кровь.
К освобождающей невесте
Влечет железная свекровь.

Иссякло иль великое могно?
Иль слово честно, мы – логно?

И сол миреющей в нас лжи,
Злобач над павшими хохочет.
У звонницы пронзят его стрижи,
И дольний выстрел пророкочет.

«Мое собро», – укажет Нав,
В недавнем юноше узнав,
Кто пашней стал свинцовых жит,
Кто перед ним ничком лежит.

О, власть! Хохочи или не хохочи,
Ложись на землю или пляши,
Идут толпою рухачи
И их сердел: кругом руши!

О, время, – вайе ли покоя
Тобой не утешено сердце какое?
Толпу умел ли кто понять?
Толпе хотел ли кто пенять?

Был временем разим негут.
Его везде преследуют поступки зла.
Восставшие бегут.
Жизнь скручена тугой узла.

Веселиенеющий священно ужас
Влачит их тяж, натужась.
И безумиенеющий людел
Забыл, что властен некий бог и этот бог – Родел.

В лицву вселилась ужасвá
И машет радостно крылами.
И казнью страшною – летва
Из площадей под колоколами.

Тел бегственных свинцом латва,
Слима наклонившим ружья рухом.
Жужжит свинцовая летва,
Бегву страша морячим духом.

Изнемогли хотеть хотыки.
Они легли у ног владыки.
И вот, в мгновения гремяч,
На землю падает, чернея, мяч…

Волна мгновенная давит,
Шум рева был мгновен и голк,
Был страшен подымающийся с земли пугок!
Полунеземной, ужасный вид!

Сквозь черноту растерзанной одежды сверкала белизна подкладки.
Он, прислонясь, стоял к плечу столба.
Со лба,
Раньше красиво гладкого,
Промеж бровей и по переносице

И на бойца торчащие усы
[Стекали красные росы.
Был страшен глаз сияющий упор,
Казалось, с дальней бойни переносится
И над пугоком качается топор.]

Веселош, грехош, святош
Хлябиматствует лютеж.
И тот, что стройно с стягом шел,
Вдруг стал нестройный бегущел.

[Тогда огни толпу разили –
Негистели звенистéлей –
То пленных отроков узили,
Когда бичи, бия, свистели.]

И каждого мнепр или мнестр,
Как в море Русское, струился в навину,
Дух совести был в каждом пестр
И созидал невинному вину.

[Любнó, братнó, ровнó,
Которые звало уставшее зовно,
Вы к нам пришли в последних трупах,
Застывших в разнообразно страшных купах.]

О, этот в море крови плавающий равнéбен!
Совсем бы, если <бы> ты не был!
В тебе скрывалось злое волебро,
И гасло милых милебро.

Был огнезарственный мечты младбищ сулебен.
Был мощный, мощный, о! осебенелым стать добром силебен.
А ныне… многих доблестных в холмах подземных
Под березами кладбищ селебен.

Многих… столь… росит улыбку сулатирь,
Руки раскидал добыча вранов силатирь.

Летая, небу рад зорирь.
И сладок, думает горирь.
Людей с навиной единебен,
От лет младых, младых сумнебен
И многих сильных столь гинебен.

К свободе сладостный зовел!
Куда народы ты завел?
Туда дороги больше нет!
Там бездна взор сквозит сквозь лик тенет!

Уж сколько раз слабеющий верок
Своею кровью озарял обманчивый порог
И клял солгавшую надежду,
Когда крыл черных стали тежды.

Железавут играет в бубен,
Надел на пальцы шумы пушек.
Играя, ужасом сугубен,
Он мир полей далеко рушит.

[Иссякла ль русская ведава?
Поет мятежная ходава.
О боли небылимой ходатири поют,
И в них нашли навини свой уют…]

Раздорствует и мятежноссорствует страна,
Она рыданием полна.
Лишь снова в род объединит когда венел,
Покой найдет нынел.

Летел закатственный рудел,
Когда бессутствовал Родел,
И туч златимых серебро
Зерцало Руси соребро.

Смерть распростерла крылья над державой,
Земля покрыта была в миг множавой.
И пуст некогда благословляемый очаг,
То всякий мог прочесть в очах.

Влюбленнинеющий вселеннич
Над девой русской трепетал.
Вселеннинеющий забвеннич
В ее глазах еще блистал.

Он, вселеннебро разверзнув крыл,
Богучесть взгляда устремил
И властно властево раскрыл,
Где нет безрадостных скорбил.

Раскрыло горние чертоги
Вселенствовальное крыло.
Ее зовет в свои лежоги
Небесное село.

Она летит к душ сонных сестрам,
По смерти к жизни склонам.
И благо желающим божестром
Ее приемлют те на лоно.

И тот безмолвно пал навзничь
С мольбой к летоше-навирю:
«О, пощади, меня, панич!»
Но тот: «Не можем, говорю».

Он пал благоухан.
Нав жиязя манит,
Как князя русского татарский хан,
Когда сбегает кровь с ланит.

Быть может, Смерть, как милостивая ханьша,
Велела смерть ускорить раньше.

И узкоглазая сидит,
Поджав спокойно ножки,
Но уж супруг ее сердит
За нищим брошенную крошку.

Он грозно надвигает брови
И требует кумыс.
Слуги приносят ему крови
И подобострастно шепчут: мы-с.

На небе бледном виден ужасчук
В мечавом и величавом на челе венце.
А на земле страдало мук.
И ни кровинки на лице.

<1910>, 1913




МЕДЛУМ И ЛЕЙЛИ


Два царя в высоком Курдистане,
Дочь и сын растут у них.
Годы носят свои дани,
Молодые уж невеста и жених.

Серебро и чернь во взорах,
Дышат негою ресницы,
Сердце бьется, Лейли шорох
Медлума слушает десницы.

И в жизни царских детей
Плетет паутину страданье.
Жили когда-то между людей
Медлум и Лейли – так гласило преданье.

В время осеннее,
В день вознесения,
Только три поцелуя
Смертным даю я.
Только раз в году
Я вас вместе сведу,
И с звездой сплетет звезду
Три лобзания на ходу.

Будешь инок, купец и вояка,
Девой смертной, владыкой иль рыбарь,
Только пусть воля будет трояка,
Чтобы божьей свободе был выбор.

И почует воздух холю,
Дышит светом ветерок,
И исполнит твою волю
Ветхий деньми кроткий бог.

Узревший, что серебряным крылом
Медлум закроет слабую Лейли,
Становится волшебным мудрецом
Среди сынов земли.

Луч золотой
Полночь пронзил,
То Медлума лобызанье той,
Кому Медлум бессмертно мил.

Божественный свет
<Угас> в небесах,
Неясный шлют привет
Деревья в лесах.

И душа пылает всюду
По лицу земной природы,
И, смирясь, внимают чуду
Изумленные народы.

Все меняет говор, норов
И правдивый гонит лик
Для любви нескромных взоров,
Для проказы и погонь,
И трепещет, как огонь,
Человеческий язык.

К временам стародавним
Возвращается племя земли,
Камень беседует с камнем
О веселии вечной любви.

Загорясь противоречьем
К временам обыкновенным,
Все запело человечьим
Песен словом вдохновенным.

В этот миг золотого сияния
В небе плещущих огненных крыл
Только выскажи лучшие желания
Три, чтобы выбор у Господа был.

– Кто был обижен земной
Сечей отцовских мечей,
По смерти оденется мной
В светоч венка из лучей.

Из сумрака серого
Рождается дерево,
Нагибаясь к соседу,
И веет беседу.

Час божества
В листьях растения,
Глаз существа
Видит в смущении.

В душах отчаянья мрак,
Если расстроится любящих брак.
Два разрушенных венца,
Два страданья без конца.

Где живут два рода в ссоре,
Где отцов пролита кровь,
Там узнает желчь и горе
И безгрешная любовь.

И Медлум, и Лейли
Узнают роковое «нет».
Что ответить им могли
Питомцы неги слабых лет?

Священны в желаниях родители,
Но и у молодых есть права,
В отчаянии к бессмертия обители
Лейли промолвила слова:

– О, если расставаться нужно
Двоим нам в свете этом,
То разреши, Господь, чтоб дружно
Гореть могли мы звездным светом.

Бог, чье страшно молвить имя
Рту земного и везде,
Повели, чтобы могли мы
Вверить жребий свой звезде!

И молитвы тихой колос
Сотворяет зерно хлеба,
И Господь услышал голос
С высоты ночного неба.

Где жизни правдой бедность,
Там проходят чудеса,
Лучами прекрасную бледность
Раздвояют небеса.

Где веселию граница
Нигде не знавшего вражды?
И, чуда новая страница,
Горят две яркие звезды.

Небосклон
Двух сияющих сторон
Вам жилищем обречен,
Там блестите ты и он.

Там, звездою мчась вдоль круга,
Над местами, где любили,
Пусть Медлум узнает друга
В ярком вечера светиле.

Ты, отрок непорочный,
Возьмешь простор восточный,
А ты, прекрасная Лейли,
Взойди над сумраком земли.

И, покорна небесам,
Запад выбрала Лейли,
И к восточных звезд лесам
Пригвождает желчь земли.

Старики, подьемля вежды,
Мимо призрака земли
Узнают во тьме одежды
Мимо мчащейся Лейли.

И, узрев чело для дум
На востоке между тучами,
Говорят: то наш Медлум
Объят грезами летучими.

<1910>




* * *


Напрасно юноша кричал
Родных товарищей веселья,
Никто ему не отвечал,
Была пуста и нема келья.
Народ на вид мученья падок,
Народу вид позора сладок,
Находчив в брани злой глагол.
И, злоязычием покрыт охочим,
Потупив голову, он шел.
Ему Господь – суровый отчим.
Ремнем обвитый кругом стана,
Он счастья пасынок и пленник,
Он возвращенный вспять изменник.
Кругом суровая охрана,
Для ней пустое голос денег.
Чья скорбь и чье лицо,
Как луч, блистающий сквозь тьму,
В толпе почудилось ему?
И чье звенит по мостовой кольцо?
Сей вид условный
Души печали, но немой,
Что всемогущий быт сословный
Сокрыл прозрачною фатой.
Но любопытные старухи,
Кивая, шепчутся о ней.
И надвигает капелюхи
Стража, сдвигаяся тесней.
И вот уж дом. Хвала
[Пророку мира] Магомету!
Да благословит сей дом Алла!
С словами старого совета
Значенья полны письмена
Хранила старая стена.
Молчит суровое собранье,
Оплот булгарского владавца,
Выбирает, потупив взоры, наказанье,
Казнь удалого красавца.
И он постиг свою судьбу, –
Висеть в закованном гробу
На священном дубу,
На том, что выше всех лесов.
Там ночуют орлы,
Там ночные пиры
Окровавленных сов.
[Озирая гроб дубовый,
– Казнь легка и высока! –
Так заметил суд суровый].
И на ящик замка
Опустился засов.
Молитвы краткие поклоны
Прервали плавно текший суд,
И в ящик стук, и просьбы стоны,
И прочь тяжелый гроб несут.
Пространство, меры высоты,
Его отделяют от земли.
Зачем уделы красоты,
Когда от казни не спасли?
Внизу – поток, холмы, леса,
Над ним [сияет звезд] костер.
Потомство темное простер
Дуб в [ночные] небеса.
Булгар, борясь с пороком
И карая зло привычек,
На этом дереве высоком,
Где сонмы живут птичек,
Сундук повесил с обреченным,
В пороке низком уличенным.
Как гвоздь и млат, мрак гробовой;
Биясь о стены головой,
Живя в гробу, еще живой,
Сквозь деревянные одежды
Искал луча надежды.
Но нет ее. И ветер не уронит
Гроб, прикованный цепями,
И снова юноша застонет
К смерти прикован<ный> людями.
Он долго должен здесь висеть,
В тугих ремней, зав<язан>, сеть…
Когда же гроб истлевший упадет,
Засохший труп в нем взор найдет.
То видит Бог. Ужасна кара
За то, что был беспечен в страже
Владавца темного коня.
Закон торгового булгара,
Рабынь искусного в продаже,
Жесток, невинного виня.
[И если гордость уберечь
Владавца отрок не сумел,
Тому виной не слабых меч,
Но ночь – царица дел.
Он не уберег
Владавца темного коня.
С признаньем смешанный упрек:
Богини страсти то вина].
Служанки робкой в ставню стук:
– Пора! Пора!
Пусть госпожи уходит друг
До света со двора.
– Уж поздно, исчезают грезы,
И звезды сделались серей.
Уходишь ты, – приходят слезы.
Прости, прости – и будь скорей!
И восточных благовоний
Дым рассеял свет лучей.
Отрок, утром посторонний,
Исчезает из дверей.
Но не ржет и не храпит
Конь, избранник табунов,
Лишь поодаль всадник мчит
Князя волжских скакунов.

В глубине святой дубровы,
Где туманно и сырó,
Взором девственным суровы
Поют девы позморо.
Встав кумирами на кадки
Под дубровою в тени,
Встав на сломанные пни,
В изваяний беспорядке,
Тихо молятся они.
Из священных ковшей
Молодой атепокштей
От злых козней застрахованное,
От невзгоды очарованное
Подает золотистое пиво.
И огни блестят на диво
Строем блещущих свечей,
Точно ветреный ручей.
Песнь раздалась вновь сугубо,
Слух великого отца
Не отсутствует нигде.
И незримого жреца
В глубине святого дуба
Тихо гремлет «сакмедэ!»
И его дрожащий голос
Громче сонма голосов
На поляне меж лесов,
Где полдуба откололось.
И тихо, тихо. Тишина
Прильнула к <–> кустам.
Вдруг смотрят, перст прижав к устам,
Идет прекрасная жена.
Обруч серебряный обвил
Волну разметанных власов,
И взор печалью удивил
Робких обитателей лесов.
Упали робкие мордвины:
– Мы покорны, мы невинны.
Словами Бога убеждают
И славословьем услаждают.
Не так ли пред бурею
Травы склоняются листы?
Они не знают, видят гурию
Иль деву смертной красоты.
Она остановилась.
– Где он? –
Промолвила она и оборотилась.
Вдруг крик и стон.
Внезапная встала прислуга,
Хватает за руку пришелицу
И мчит ее за мост, где влага.
И вот уж коней слышен топот,
За нею пыль по полю стелется,
И вот уж замер грустный ропот.
И, пораженная виденьем,
Мордва стоит в оцепененьи,
И гаснут на устах
Давно знакомые песнопенья.
Быть может, то Сыржу
Вновь пленяет Мельканзо.
Я видел деву. Я сужу:
У ней небесное лицо.

Над мужниной висит зазубренный тесак,
А над женскою постелью
Для согласования веселья
Был шелковый дурак,
Под ним же ожерелье.
И, как разумная смена вещей,
Насытив тело нежной лаской,
Жену встречает легкой таской.
Так после яств желают щей.
А между тем, всегда одна
Ходила темная молва:
Будто красавица-вдова
Была к владавцу холодна.
И, мстя за холод и отказ,
Жестокий он дает наказ:
Коня счастливцу дать стеречь,
Похитить, умчать и казни обречь.
Но о лукавой цели умолчали
Слухи позора и печали.

<1911>




ЛЕСНАЯ ДЕВА


В лесу, где лебедь с песней стонет
И тенью белой в пруду тонет,
Где вьется горностай
Среди нечастого осинника,
И где серебряный лисицы лай
Тонко звенит в кустах малинника, –
Там белозадые бродили лоси
С желтопозолоченным руном
И тростников качались оси
За их молчащим табуном.
Две каменных лопаты
Несет самец поодаль, тих,
И с визгом жалобным телята,
Согнувшись, пьют сосцы лосих.
В сосне рокочет бойко
С пером небесным сойка.
И страстью нежною глубок
Летит проворный голубок.
Гадюка черная свисала
Дугой с широкого сучка,
И пламя солнца освещало
Злобную черту ее зрачка.
[Качает ветер купола
Могучих сосен и дубов.
Молчат цветов колокола
В движеньях тихих лепестков].
И сосны стройные стонали,
Шатая желтые стволы.
То неги стон, то крик печали,
То визг грохочущей пилы.
В холодном озере в тени
Бродили сонные лини.
И в глубине зеркальных окон
Сверкает полосатый окунь.
А сине-черный скворушка
На солнце чистит перышко.
Царственно блестящие стволы
Свечи покрыли из смолы.
С глухого муравейника
Взлетит, стуча крылом, глухарка,
И перья рдяного репейника
Осветит солнце жарко.
Взовьется птица. Сядет около.
Чу, слышен ровный свист дрозда.
Вон умная головка сокола
Глядит с глубокого гнезда.
Нагие древяницы
Свисали телом с темной ели,
И их печальные зеницы
О чем-то <мнили>, о чем-то пели.
И с грудью медно-красной
И белой сединой
Плыл господин воды ненастной,
Красивый водяной.
Скользя в пахучей пляске,
Низко-свистящие ужи,
Черны, тягучи, вязки,
Дружили в зарослях межи.
Здесь темный храм
Чреды немых дубов,
Спокоен, грустен, прям,
Качает тяжестью годов.
Когда лесной стремится уж
Вдоль зарослей реки,
По лесу виден смутный муж
С лицом печали и тоски.
Брови приподнятый печальный угол…
И он изгибом тонких рук
Берет свирели ствол (широк и кругол)
И издает тоскливый звук.
Предтечею утех дрожит цевница,
Воздушных дел покорная прислуга.
На зов спешит певца подруга –
Золотокудрая девица.
Пылает взоров синих колос,
Звенит ручьем волшебным голос!
И персей белизна струится до ступеней,
Как водопад прекрасных гор.
Кругом собор растений,
Сияющий собор.
Над нею неба лучезарная дуга,
Уступами стоят утесы;
Ее блестящая нога
Закутана в златые косы.
Волос из золота венок,
Внутри блистает чертог ног:
Казалось, золотым плащом
Задернут стройный был престол.
Очей блестящим лучом
Был озарен зеленый пол.
И золотою паутиной
Она была одета,
Зеленою путиной
Придя на голос света.
Молчит сияющий глагол.
Так, красотой своей чаруя,
Она пришла (лесная дева)
К волшебнику напева,
К ленивцу-тарарую.
И в сумрака лучах
Стоит беззлобный землежитель,
И с полным пламенем в очах
Стоит лучей обитель.
Нехитрых лепестков златой венок:
То сжали косы чертог ног.
Достигнута святая цель,
Их чувство осязает мель,
Угас Ярилы хмель.
Она, заснув с ласкающей свободой,
Была как омут ночью или водоем.
А он, лесник чернобородый,
Над ней сидел и думал. С ней вдвоем,
Как над речной долиной дуб,
Сидел певец – чрез час уж труп.
Храма любви блестят чертоги,
Как ночью блещущий ручей.
Нет сомнений, нет тревоги
В беглом озере ночей.
Без слов и шума и речей…
Вдруг крик ревнивца
Сон разбудил ленивца.
Топот ног. Вопль, брани стон,
На ноги вспрыгнул он.
Сейчас вкруг спящей начнется сеча,
И ветер унесет далече
Стук гневной встречи.
И в ямах вся поверхность почвы.
О, боги неги, пойдите прочь вы!
И в битве вывернутые пни,
И страстно борются они.
Но победил пришлец красавец,
Разбил сопернику висок
И снял с него, лукавец,
Печаль, усмешку и венок.
Он стал над спящею добычей
И гонит мух и веткой веет.
И, изменив лица обычай,
Усопшего браду на щеки клеит.
И в перси тихим поцелуем
Он деву разбудил, грядущей близостью волнуем.
Но далека от низкого коварства,
Она расточает молодости царство,
Со всем пылом жены бренной,
Страсти изумлена переменой.
Коварство с пляской пробегает,
Пришельца голод утолив,
Тогда лишь сердце постигает,
Что значит новой страсти взрыв.
Она сидит и плачет тихо,
Прижав к губам цветок.
За что, за что так лихо
Ее оскорбил могучий рок?
И доли стана
Блестели слабо в полусвете.
Она стояла скорбно, странно,
Как бледный дождь в холодном лете.
Вкруг глаза, синего обманщика,
Горят лучи, не семя одуванчика?
Широких кос закрыта пеленой,
Стояла неги дщерь,
Плеч слабая стеной…
Шептали губы: «Зверь!
Зачем убил певца?
Он кроток был. Любил свирель.
Иль страсть другого пришлеца
Законная убийству цель?
В храмовой строгости берез
Зачем убил любимца грез?
Если нет средств примирить,
Я бы могла б разделить,
Ему дала бы вечер, к тебе ходила <б> по утрам, –
Теперь же все – для скорби храм!
И эти звезды и эти белые стволы –
Ничто! Ничто! – теперь мне не милы.
Был сердцем страстным молодой,
С своею черной бородой
Он был дитя.
Чего хотя,
Нанес убийственный удар?
Ты телом юн, а сердцем стар,
С черно-синей ночью глаз
И мелкокудрым златом влас.
Иль нет: убей меня,
Чтоб возле, здесь, была я труп,
Чтоб не жила, себя кляня
За прикасанье твоих губ».
И тот молчит. Стеная
Звонко, уходит та
И рвет со стоном волосы.
Тьма ночная
Зажгла на небе полосы
(Темно-кровавые цвета).
А он бежит? Нет, с светлою улыбкой,
Сочтя приключение ошибкой,
Смотрит сопернику в лицо,
Снимает хладное кольцо.
И, сев на камень,
Зажженный в сердце пламень
Излил в рыданьях мертвенной свирели,
И торжеством глаза горели.

1911




СЕЛЬСКАЯ ДРУЖБА


Как те виденья тихих вод,
Что исчезают, лишь я брызну,
Как голос чей-то в бедствий год:
«Пастушка, встань, спаси отчизну!»
Вид спора молний с жизнью мушки
Сокрыт в твоих красивых взорах,
И перед дланию пастушки,
Ворча, реветь умолкнут пушки,
И ляжет смирно копий ворох.
Так, в пряже таинственной с счастьем и бедами,
Прекрасны, смелы и неведомы,
Юношей двое явились однажды,
С смелыми лицами, взорами жажды.
Наутро пришли они, мокрые, в росах,
В руке был у каждого липовый посох.
То вестники блага – подумал бы каждый.
Смелы, зорки, расторопны,
В русые кудрей покрытые копны,
К труду привычны и охотники,
Они просилися в работники.
Какой-то пришли они тайной томя,
Волнуемы подвигом общим, –
На этих приход мы не ропщем.
Так голубь порою крылами двумя
В время вечернее мчится и серое.
И каждый взглянул на них, сразу им веруя.
Но голубь летит все ж единый.
Пришли они к нам урожая годиной.
Сюда их тропа привела,
Два шумных и легких крыла.
С того напрасно снят, казалось, шлем:
Покрыт хвостом на медной скрепе,
Он был бы лучше и свирепей.
Он русый стог на плечах нес
Для слабых просьб и тихих слез.
Другой же, кроток, чист и нем,
Мечтатель был и ясли грез.
Как лих и дик был тот в забрале,
И весел голос меж мечей!
Иные сны другого ум избрали,
Ему был спутником ручей,
И он умел в тиши часами
Дружить с ночными небесами,
Как строк земли иным созвучие,
Как одеянье сердцу лучшее.
Село их весело приемлет
И сельский круг их сказкам внемлет.
Твердят на все спокойно «да!»
Не только наши города.
Они вошли в семью села.
Им сельский быт был дан судьбой.
И как два серые крыла:
Где был один, там был другой.
Друг с другом жизни их сплелись,
С иными как-то не сошлись.
И все приветствуют их.
Умолкли злые языки,
Хотя ворчали старики:
«Тот слишком лих, тот слишком тих».
Они прослыли голубки
(К природе образы близки),
И парубки, хотя раней косились,
Но и те угомонились.
Не знаю, что тому виною, –
Решенье жен совсем иное.
Они, наверное, правы.
Кто был пред ними наяву
Осколком века Святослава
И грозных слов «иду на вы»,
Пред тем, склонив свою главу,
Проходит шумная орава.
Так, дикий шорох чуть услышат
В ночном пасущиеся кони,
Прядут ушами, робко дышат:
Ведь все есть в сумрака законе.
Когда сей воин, отцов осколок,
Встречался, меряя проселок,
На его быстрый взор спускали полог.
Перед другим же, подбоченясь,
Смелы, бойки, как новый пенязь,
Играя смело прибаутками
И смело-радостными шутками,
Стояли весело толпой,
На смех и дерзость не скупой.
Бранили отрока за то,
Что, портя облик молодой,
Спускался клок волос седой
На мысли строгое чело,
Был сирота меж прядей черных.
Казнили стаей слов задорных
За то, что рано поседел,
Храня другой судьбы удел,
Что пустяки ему важны
И что ему всегда немного нездоровится,
А руки слабы и нежны–
Породы знак, гласит пословица.
Ходила бойкая молва,
Что несправедлив к нему закон
За тайну темную рождения.
И что другой судьбы права
На жизнь, счастье, наслаждение
Хранил в душе глубоко он.
Хоть отнял имя, дав позор,
Но был отец Ивана важен
Где-то. То, из каких-то жизни скважен,
Все разузнал болтливый взор.
Враждуя с правом и тоской,
С своей усмешкой удальской,
Стаю молний озорницы
Бросали в чистые зарницы.
«Не я, не мы», – кричали те
В безумца, верного мечте,
Весною красненький цветок,
Зимой холодный лед снежка
Порой оттуда, где платок,
Когда летал исподтишка.
Позднее с ними примирились
И называть их договорились:
Наш силач
(Пропащая головушка),
И наш скрипач
(И нам соловушка).
Ведь был силен, чьи кудри были русы,
А тот на скрипке знал искусы.
Был сельский быт совсем особый.
В селе том жили хлеборобы.
В верстах двенадцати
Военный жил; ему покой давно был велен:
В местах семнадцати
Он был и ранен и прострелен
То верной, то шальною пулей
(Они летят, как пчелы в улей).
И каждый вечер, вод низами,
К горбунье с жгучими глазами
Сквозь луга и можжевельник
С громкой песней ходил мельник.
Идя тропою ивняка,
Свою он «Песню песней» пел,
Тогда село наверняка,
Смеясь, шептало:
«Свой труд окончить он успел».
Копыто позже путь топтало.
Но осенью, когда пришли морозы,
Сверкнули прежние угрозы
В глазах сердитых стариков,
Как повесть жизни и грехов,
И раздавалось бранное слово.
Потом по-старому пошло все снова,
Только свадьбы стали чаще
С хмелем ссоры и смятений
Да порой в вечерней чаще
Замечали пляску теней.
Но что же?
Недолго длилось все и то же,
Однажды рев в деревне раздался,
Он вырос, рос и на небо взвился.
Забилась сторожа доска!
В том крике – смертная тоска.
Набат? Иль бешеные волки?
«Ружье подай мне! Там, на полке».
Притвор и ствол поспешно выгнув,
В окошко сада быстро прыгнув,
Бегут на помощь не трусы.
Бог мой! От осаждающей толпы
Оглоблей кто-то отбивался.
В руках полена и цепы,
Но осажденный не сдавался.
За ним толпой односельчане,
Забыв свирели и заботы,
Труды, обычай и работы,
На мясе, квасе и кочане
Обеды скудные прервав,
Идут в защиту своих прав.
Излишни выстрел и заряд.
Слова умы не озарят.
На темный бой с красавцем пришлым
Бегут, размахивающим дышлом.
Тогда, кто был лишь грез священник,
Сбежал с крыльца семи ступенек.
Молва далеко рассказала
Об этом крике: «Не боюсь!»
Какая сила их связала,
Какое сердце и союз!
В его руке высокий шест
Полетом страшным засвистал
И круг по небу начертал.
Он им по воздуху провел,
Он, хищник в стае голубей.
Умолкли возгласы «убей!»
И отступили люди мест,
И побежали люди сел.
«В тихом омуте-то черт!» –
Молвил тот, кто был простерт.

Наверно, месяц пролежал
Борис, кругом покрытый льдом, –
Недуг кончиной угрожал.
Он постарел и поседел.
Иван, гордясь своим трудом,
Сестрою около сидел,
И в темный час по вечерам,
Скорбна, как будто войдя в храм,
Справлялась не одна села красавица,
Когда Борис от ран поправится.
И он окрепнул наконец,
Но вышел слабый, как чернец.
Меж тем и сельских людей гнев
Улегся, явно присмирев.
Борис однажды клятву дал
Реку Остер двенадцать раз,
Не отдыхая, переплыть.
Указ судьбы его не спас.
Он на седьмом погиб. Не плакал, не рыдал
Иван, но, похоронив, решил уйти.
Иных дней жребий темный вынул
И, незамеченный, покинул
Нас. Не знаю, где решил он жить.
Быть может, он успел забыть
Тот край, как мы его забыли,
Забвенью предали пути.
Но голубь их скитаний хром,
Отныне сломанным крылом
Дрожит и бьется, узник пыли.
Так тяжко падает на землю
Свинцом пронзенный дикий гусь.
Но в их сердцах устало внемлю
Слова из книги общей: «Русь».

<1911>




СЕЛЬСКАЯ ОЧАРОВАННОСТЬ


Напялив длинные очки,
С собою дулась в дурачки.
Была нецелою колода,
Но любит шалости природа.
Какой-то зверь протяжно свистнул,
Топча посевы и золу.
Мелькнув поломанной соломкой,
Слетело двое голубей.
Встревожен белой незнакомкой,
Чирикал старый воробей.
«Полей простор чернеет, оран,
Поет пастух с слезливой дудкой,
Тебе на плечи сядет ворон,
С вонзенной в перья незабудкой.
В мою ладонь давайте руку,
Ведь я живу внутри овина,
И мы, смеясь, пройдем науку, –
Она воздушна и невинна».
Как белочка, плутовка
Подсолнухи грызет,
А божия коровка
По локтю рук ползет
Сквозь кожи снег, где блещет жилка,
Туда, щиты свои раздвинув,
Слетела с русого затылка,
Над телом панцирь крыл раскинув.
В руке качался колос
Соседней спелой нивы.
К земле струился волос,
Желания ленивы.
«О, я пишу. Тебя здесь вывел». –
«А ты мне… ты мне опротивел». –
«Ужели?» – «В самом деле!»
Был стан обтянут бечевой.
В руке же цветик полевой.
На ней охоты сапоги,
Смазны они и широки.
«Ни глупой лести, ни почету,
Здесь нет уюта, жизни места.
Девица рощи, звездочету
Будь мотыльковая невеста». –
«Я – лесное правительство
Волей чистых усмешек
И мое местожительство, –
Где зеленый орешек». –
«И книги полдня, что в прекрасном
Лучей сверкают переплете,
Вблизи, лишь, насморку опасным,
С досадой дымом назовете.
Вблизи столь многое иное,
О чем певец в созвучьях спорит,
О чем полкан, печально ноя,
Ему у будки в полночь вторит». –
«Я не негодую:
Ты мне всего, всего дороже!
Скажи, на ведьму молодую
Сегодня очень я похожа?
Ах, по утрам меня щекоткой не буди!..
Как это глупо! сам суди:
Я только в полночь засыпаю;
И утром я не так ступаю!» –
«Но дней грядущих я бросил счета,
Мечтания, страсть и тебя, нищета!»
Синеет лог, чернеет лес.
В ресницах бог,
А в ребрах бес.
И паутины ячея,
И летних мошек толчея.
То истина: не всех пригожих
Пленяет шелковая тряпка.
«Мне холодно», – надвинув кожух,
Сказала дева зябко.
Сквозняк и ветер, вот причина!
Тепла широкая овчина,
И блещет белое плечо
Умно, уютно, горячо.
«У стрекоз возьму я шалость.
Они смотрятся в пруды.
Унесу твою усталость,
Искуплю твои труды.
Я до боли в селезенке
Стану бешено скакать,
Чтобы мрачные глазенки
Научилися блистать».
Но что там? женщина какая-то
Ушами красная платка…
«Ахти, родимый, маета,
Избушка далека.
На, блинчики с сметаной,
Всё доверху лукошко.
С тобою краля панна?
Устала я немножко…
Ты где ходил? в лесу, не дале?
А наши тя видали.
Ты бесом малым с ней юлил,
Ей угодить все норовил.
Ужо отведай каравай!
Прощайте! прощевай!
Да вот, чтоб сон ваш не был плох,
Али принесть лишай и мох?
Ведь всё здесь камни и пески,
Они, их шут возьми, жестки.
Пусть милость неба знает тя!»
Она ушла, вздохнув, кряхтя.
Торчали уши
Ее, платок горел как мак.
Шаги все делалися глуше.
Ее сокрыл широкий мрак.
«Как очаровательны веснушки!
Они идут твоей старушке,
Невзгод и радостей пастушке.
Друг друга мы плечом касались,
Когда от ливня рек спасались,
Полунаги и босиком…
Прогулку помнишь ты вдвоем,
С одним грибом-дождевиком?
Но он нас плохо защищал.
И кто-то на небе трещал.
Вкруг нас собрался водоем.
Поля от зноя освежались.
Друг к другу мы тогда прижались.
„Пострелы“, – молвил пастушонок
И стал близ нас угрюм и тонок.
За ним пришла его овчарка.
Нам было радостно и жарко.
С тех пор прошло уж много дней,
А ты не сделался родней».
Она сидит, главою низкая,
Цветок полей руками тиская.
«И череп всё облагородит.
Все, все минует и проходит.
Не стану я, умрешь и ты.
Смешливы сонного черты.
Спи, голубчик, соловей,
Если звонок соловей.
Ты знаешь, кто я?
Я – „не тронь меня“.
Близ костра печально стоя,
Боюсь грубого огня.
Упади, слеза нескромница:
Мотылькам про солнце помнится».
Мечта и грусть в глубоких взорах.
Под нею был соломы ворох.
И с восхитительной замашкой
Ты шила синюю рубашку.

<1911-1912>