Велимир Хлебников. ПОЭМЫ. Часть IV (1921-1922)





ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ЧЕКИ


Пришел, смеется, берет дыму.
Приходит вновь, опять смеется.
Опять взял горку белых ружей для белооблачной пальбы.
Дает чертеж, как предки с внуками
Несут законы умных правил, многоугольники судьбы.
«Мне кажется, я склеен
Из Иисуса и Нерона.
Я оба сердца в себе знаю –
И две души я сознаю.
Приговорен я был к расстрелу
За то, что смертных приговоров
В моей работе не нашли.
Помощник смерти я плохой,
И подпись, понимаете, моя
Суровым росчерком чужие смерти не скрепляла,
                                                            гвоздем для гроба не была.
Но я любил пугать своих питомцев на допросе,
                                                                чтобы дрожали их глаза.
Я подданных до ужаса, бывало, доводил
Сухим отчетливым допросом.
Когда он мысленно с семьей прощался
И уж видал себя в гробу,
Я говорил отменно сухо:
„Гражданин, свободны вы и можете идти“.
И он, как заяц, отскочив, шептал невнятно и мял губами,
Ко дверям пятился и – с лестницы стремглав, себе не веря,
А там – бегом и на извозчика, в семью…
Мой отпуск запоздал на месяц –
Приходится лишь поздно вечером ходить».
Молчит и синими глазами опять смеется и берет
С беспечным хохотом в глазах
Советских дымов горсть изрядную.
«До точки казни я не довожу,
Но всех духовно выкупаю в смерти
Духовной пыткою допроса.
Душ смерти, знаете, полезно принять для тела и души.
Да, быть распятым именем чеки
И на кресте повиснуть перед общественным судом
Я мог.
Смотрите, я когда-то тайны чисел изучал,
Я молод, мне лишь 22, я обучался строить железные мосты.
Как правилен закон сынов и предков, – стройней железного моста.
И как горит роскошная Москва!
Здесь сходятся углы и здесь расходятся.
Смотрите», – говорил, глаза холодные на небо подымая.
Он жил вдвоем. Его жена была женой другого.
Казалося, со стен Помпей богиней весны красивокудрой,
Из гроба вышедши золы, сошла она,
И черные остриженные кудри
(Недавно она болела сыпняком),
И греческой весны глаза, и хрупкое утонченное тело,
Прозрачное, как воск, и пылкое лицо
Пленяли всех. Лишь самые суровые
Ее сурово звали «шкура» или «потаскушка».
Она была женой сановника советского.
В покое общем жили мы, в пять окон.
По утрам я видел часто ласки нежные.
Они лежали на полу, под черным овечьим тулупом.
Вдруг подымалось одеяло на полу,
И из него смотрела то черная, то голубая голова, чуть сонная.
Порой у милой девы на коленях он головой безумною лежал,
И на больного походила у юноши седая голова,
Она же кудри золотые юноши рукою нежно гладила,
Играя ими, перебирала бесконечно, смотря любовными глазами,
И слезы, сияя, стояли в ее гордых от страсти, исчерна черных глазах.
Порою целовалися при всех крепко и нежно, громко,
И тогда, сливаясь головами, – он голубой и черная она, – на день и ночь,
На обе суток половины оба походили, единое кольцо.
И, легкую давая оплеуху, уходя, –
«Сволочь ты моя, сволочь, сволочь ненаглядная», –
Целуя в белый лоб, словами нежными она его ласкала,
Ероша белыми руками золотые перья на голове и лбу.
Он нежно, грустно улыбался и, голову понуривши, сидел.
Видал растущий ряд пощечин по обеим щекам
И звонкий поцелуй, как точка, пред уходом,
И его насмешливый и грустный бесконечный взгляд.
Два месяца назад он из-за нее стрелялся,
Чтоб доказать, что не слабó, и пуля чуть задела сердце.
Он нá волос от смерти был, золотокудрый,
Он кротко все терпел,
И потом на нас бросал взгляд умного презренья,
                                                            загадочно сухой и мертвый,
Но вечно и прекрасно голубой, –
Как кубок кем-то осушенный, взгляд начальника на подчиненных.
Она же говорила: «Ну, бей меня, сволочь», – и щеку подставляла.
Порою к сыну мать седая приходила,
Седые волосы разбив дорогой.
И те же глаза голубые, большие, и тот же безумный
                                                                           и синий огонь в них.
Курила жадно, второпях ласкала сына, гладя по руке,
Смеясь, шепча, и так же кудри гладила
С упреком счастья: «Ах ты, дурак мой, дурачок, совсем ты дуралей».
И плакала порою торопливо, и вытирала синие счастливые глаза
                                                              под белыми седыми волосами,
Шепча подолгу наедине с сухим и грустным сыном.
И бесконечной околицей он матери сознанье окружал.
Врал без пощады про женино имение и богатство.
Они в далекую дорогу собирались в теплушке, на польские окопы.
Семь дней дороги.
Как вор, скрываясь, выходил он по ночам, свой отпуск исчерпав
И сделав, кажется, два новых (печати были у него),
И гордо говорил: «Меня чека чуть-чуть не задержала».
Ее портнихи окружали и бесконечные часы.
Как дело было, я не знаю, но каждый день торговля шла
Часами золотыми через третьих лиц.
Откуда и зачем, не знаю. Но это был живой сквозняк часов.
Она вела веселую и щедрую торговлю.
Но он, Нерон голубоглазый,
Утонченною пыткой глаз голубых и блеском синих глаз
Казнивший старый мир, мучитель на допросе
Почтенных толстых горожан,
Ведь он же на кресте висел чеки!
И кудри золотые рассыпал
С большого лба на землю.
Ведь он сошел на землю!
Вмешался в ее грязи,
На белом небе не сиял!
Как мальчик чистенький, любимец папы,
Смотреть пожар России он утро каждое ходил,
Смотреть на мир пылающий и уходящий в нет:
«Мы старый мир до основанья, а затем…»
Смотреть на древнюю Москву, ее дворцы, торговли замки,
Зажженные сегодняшним законом.
Он вновь – знакомый всем мясокрылый Спаситель,
Мясо красивое давший духовным гвоздям,
В сукне казенного образца, в зеленом френче и обмотках,
                                                                            надсмешливый.
А после бросает престол пробитых гвоздями рук,
Чтоб в белой простыне с каймой багровой,
Как римский царь, увенчанный цветами, со струнами в руке,
Смотреть на пылающий Рим.
Два голубых жестоких глаза
Наклонились к тебе, Россия, как цветку, наслаждаясь
Запахом гари и дыма, багровыми струями пожара
России бар и помещиков, купцов.
Он любит выйти на улицы пылающего мира
И сказать: «Хорошо».

В подвале за щитами решетки
Жили чеки усталые питомцы.
Оттуда гнал прочь прохожих часовой,
За броневым щитом усевшись.
И к одному окну в урочный час
Каждый день собачка белая и в черных пятнах
Скулить и выть приходила к господину,
Чтоб лаять жалобно у окон мрачного подвала.
Мы оба шли.
Она стояла здесь, закинув ухо,
Подняв лапку, на трех ногах,
И тревожно и страстно глядела в окно и лаяла тихо.
Господин в подвале темном был.
Тот город славился именем Саенки.
Про него рассказывали, что он говорил,
Что из всех яблок он любит только глазные.
«И заказные», – добавлял, улыбаясь в усы.
Дом чеки стоял на высоком утесе из глины
На берегу глубокого оврага
И задними окнами повернут к обрыву.
Оттуда не доносилось стонов.
Мертвых выбрасывали из окон в обрыв.
Китайцы у готовых могил хоронили их.
Ямы с нечистотами были нередко гробом,
Гвоздь под ногтем – украшением мужчин.
Замок чеки был в глухом конце
Большой улицы на окраине города,
И мрачная слава окружала его. Замок смерти,
Стоявший в конце улицы с красивым именем писателя,
К нему было применимо: молчание о нем сильнее слов.
«Как вам нравится Саенко?» –
Беспечно открыв голубые глаза,
Спросил председатель чеки.

1921




* * *


И вот зеленое ущелие Зоргама…
Ханночка, как бабочка, опустилась,
Присела на циновку и
Водит указкой по учебнику.
Огромные слезы катятся
Из скорбных больших глаз. Это горе.
Слабая скорбная улыбка кривит губы.
Первое детское горе. Она спрятала
Книжку, чтобы пропустить урок,
Но большие люди отыскали ее и принесли.
Зеленые темные горы, на них курится
Свайный храм облаков
Белой кровлей и стройными столбами.
Вечно озабоченным шумом летит по ущелью река.
Море, великое море,
Точно великое зеркало, передо мной,
И над ним большая голова
Матери и родных.
Смешливые проказливые мальчики
Толкают друг друга и знаками
Настойчиво советуют надать своим товарищам пощечин.
Подобны тяжелым черным камням,
Громадны нависающие глаза ее
И нежно змеится на губах
Скорбная улыбка.
Белый ситцевый наряд.
Как бесчисленные белые
Глаза, смотрели сверху
Листья белого ствола.
Я спал под белым деревом.
Убогая зелень земли.
– Айн дам драм дам, – пела
Цыганка смуглая, плясала.
И пляшущая и темная,
Лохмотья синие и черные,
Ведро на голове,
Курчавой дикими волосами Армавира,
Рука упруго упиралась в бок,
Другая протянута.
И всю дорогу по степи ты пела и плясала.
– Туса-туса-туса
Мэн да-да ца-цо.
И без ожерелий ожирелые,
Тучные, смугло-грязные,
Серые, гордые
Тем, что они не из табора, –
Вы их помните? –
Около вещих вод
Пять сестер.
Советский муж с лысой бородкой
Сосал глазами пляску
Едущих в Персию.
За ними! за ними!
Но через камни городского быта
Бьется горный ключ
Смуглых предков.
– Дервиш, урус дервиш, –
Поют они.
– Товарищ, товарищ! гуль-мулла! –
Теребят чернобровые мальчики.
Потом затихают и вдруг молчаливо
Смотрят на горы, и русская
Грусть у них в глазах.
Дикие, похожие на коз,
Девушки пересыпают зерно
Плова. Старая ханьша, одетая
В рубища, выходит из двери.
Я хотел потрясти желтой гривой,
Скомканной бородой, броситься с гор
И увлечь потоком дикой жизни и смеха
Население этих гор.

Более пения и топота
Ног у водопадов!
Мы идем в населенные людьми звуки.
Город из бревен звука,
Город из камней звука,
Туда веду я вас.
В город звучной пищи,
В город звукоедов идемте,
Где бревна из звука,
Бревна из хохота
И улица пения.
Что ты смотришь на меня,
Государство, <населенное> людьми жилого звука,
Этими важными глазами своими?
Довольно праздно брянчать
По струнам рукой,
Довольно жадным слухом
Льнуть и ловить звуки,
Слушать их.
Пора населить человечеству
Государство звуков,
Хлынуть в звук и свешиваться курчавыми
Головами детей из стен звука.
Вырубим в звуке окна и двери.
Услышим порядки пения
И очередь ртов.
От стеклянного паруса
Жилого полотна,
Протянутого над ночным долом,
От веревок города-судна, висящих
Как глубокие глаза
Ночных существ,
От города, идущего
Тою же тропой, как
Раньше шел его предтеча,
Учитель в овечьей шкуре.
Земные зеленые растения поровну делят
Пространство на перегородки города,
Открывшего настежь для мыслящих единиц
Стеклянные книги,
Для глаз неба –
Читать черты людской жизни,
Поставив их на корешок,
Чтоб ветер гулял
И шевелил стеклянные листы,
Полные жажды солнца,
Где самая маленькая частица –
Горница Али или Оли,
Опершихся на подоконник.
Город стеклянных страниц,
Открывающий их широким цветком днем
И закрывающий на ночь,
Посылающий узкие колосья,
Струящихся как овес, горниц стекла,
Город, чье благовоние,
Чей летний запах –
Ветер летучего люда.
Запах людского полета,
Тяги по небу каждые сутки
Внемлется ноздрями ночи.
Город, силач тела гордых стекломяс,
Старик-рыбак,
Железными икрами погруженный по колено в воду,
Кругом которого вода
Журчащих столетий,
Не устающий тянуть вдаль
Свой невод –
Гибкие железосети.
Набухший солнечной водой город,
К которому из прошлых столетий летит слово:
«Старик стеклянного тулупа,
Чьи волосы – халупа над халупой,
Своих дворцов раскинул улей,
Где солнца заплутали пулей».
От этого города
Идемте в город
Из строгих бревен времени.
Идемте, о плотники,
Стругать столетья
На плотничьи доски.
И по обычаю плотников,
Приступая к делу,
Обвяжем липовым лычком
Наши славянские кудри.
В этот котел страстей
Я хотел
Бросить будетлянский огонь инес,
Инесного пороха.
Когда вся страна
С тысячелетиями прошлыми –
Стеклянная трубка перед умными глазами химика,
И его мозг зависит от изломов счастья,
Я хотел бросить <поверхностей и углов>
Кусок другого мира.

1921




ТРУБА ГУЛЬ-МУЛЛЫ


1

    Ок!
    Ок!
  Это горный пророк;
Как дыханье китов, из щелей толпы
Вылетают их стоны и ярости крики.
Яростным буйволом пронесся священник цветов,
В овчине суровой, голые руки, голые ноги.
Горный пастух его бы сочел за своего.
Дикий буйвол ему бы промолвил: мой брат.
Он, божий ветер, вдруг налетел, прилетел
В людные улицы, с гор снеговых,
Дикий священник цветов,
Белой пушинкой зачем-то грозя.
Чох пуль! Чох шай! Стал нестерпимым прибой!
Слишком поднялся потоп торга и рынка.
Черные волосы падали буйно, как водопад,
На темные руки пророка.
Грудь золотого загара, золотая, как желудь,
   Ноги босые.
Листвой золотою овчина торчала
Шубой шиврат-навыворот.
Божественно темное дикое око.
Десятками лет никем не покошены,
Волосы падали черной рекой на плечо,
   На темный рот.
Конский хвост не стыдился бы их толщины.
Черное сено ночных вдохновений,
Стога полночей звездных,
Черной пшеницы стога
Птичьих полетов пути с дальних гор снеговых, пали на голые плечи.
Горы денег сильнее пушинка его.
И в руках его белый пух, перо лебедя,
Лебедем ночи потерян,
Когда он летел высоко над миром,
Над горой и долиной.
Бык чугунный на посох уселся пророка.
А на палке его стоял вол ночной,
А в глазах его огонь солнечный.
Ок! Ок! Как дыханье кита,
Из ноздрей толпы вылетали их дикие крики.
Это пророки сбежалися с гор,
Это предтечи
Сбежалися с гор.


2

    Ок!
    Ок!
Это пророки
Сбежалися с снежных гор,
Сбежалися с гор
Встречать чадо
Хлебникова,
Ему радуясь!
«Саул, адам
Веры севера.
Саул тебе
За твою звезду, –
Чох пророков тебе
Пело славу».
Очáна-мочáна – все хорошо.
«Наш!» – сказали священники гор.
«Наш!» – запели цветы!
– Золотые чернила
На скатерть зеленую
Весной неловкою пролиты.
«Наш!» – запели дубровы и рощи,
Золотой набат, весны колокольня,
Сотнями глаз в небе зелени,
Зорких солнышек,
Ветвей благовест.
«Нет» – говорили ночей облака,
«Нет» – прохрипели вороны моря,
Оком зеленые, клювом железные,
Неводом строгим
К утренней тоне спеша на восток,
Сетки мотнею
Месяц поймав.
Только «Мой» не сказала
Дева Ирана,
Только «Мой» не сказала она.
Через забрало тускло смотрела,
В черном шелку стоя поодаль.


3

Полетом разбойничьим
Белые крылья сломав,
Я с окровавленным мозгом
С высот соколов
Упал к белым снегам
И алым садам,
Терновников розгам, себя уколов.
И горным богам пещеры морской
Я крикнул:
«Спасите, спасите, товарищи… Други, спасите,
Детских игор ровесники, боги морей!»
И ресницей усталою гасил голубого пожарища мучений застенки,
Закрыт простыней искалеченных крыл, раньше – лебедя.
Горы, белые горы.
«Курск» гулко шел к вам.
Кружевом нежным и шелковым,
Море кружева пеною соткано.
Синее небо.
У старого волка морского
Книга лежала Крапоткина
«Завоевание хлеба».
В прошлом столетьи
Искали огня закурить.
Может, найдется поближе
И ярче огонь
Трубку морскую раздуть?
Глазами целуя меня,
Я – покорение неба, –
Моря и моря
Синеют без меры.
Алые сады – моя кровь,
Белые горы – крылья.
– Садись, Гуль-мулла,
Давай перевезу.


4

И в звездной охоте
Я звездный скакун.
Я – Разин напротив.
Я – Разин навыворот.
    (Сетуй, утес.
    Утро чорту).
Плыл я на «Курске» судьбе поперек.
Он грабил и жег, а я слова божок.
Пароход ветросек
Шел через залива рот.
Разин деву
В воде утопил.
 (Косо лети же, житель осок.
    Братва,
   Могота батогом).
Что сделаю я? Наоборот? Спасу!
Увидим. Время не любит удил.
И до поры не откроет свой рот.
В пещерах гор
Нет никого?
Живут боги?
Я читал в какой-то сказке,
Что в пещерах живут боги
И как синенькие глазки,
Мотыльки им кроют ноги.
Через Крапоткина в прошлом,
За охоту за пошлым
Судьбы ласкают меня
После опалы
И снова трепещут крылом
За плечами.


5

«Мы, обветренные Каспием,
Великаны алокожие,
За свободу в этот час поем,
Славя волю и безбожие.
Пусть замолкнет тот, кто нанят,
Чья присяга морю лжива,
И морская песня грянет,
На устах молчит нажива».

Ветер, ну?


6

Пастух очей стоит поодаль.
Белые очи богов по небу плыли!
Пила белых гор. Пела моряна.
Землею напета пластина.
Глаза казни
Гонит ветер овцами гор
По выгону мира,
Над кремневой равниной овцами гор,
Темных гор, пастись в городах.
Пастух людских пыток поодаль стоит.
Снежные мысли,
Белые речки.
Снежные думы
Каменного мозга.
Синего лба круч кремневласых неясные очи.
Пытки за снежною веткой шиповника.
Ветер – пастух божьих очей.
Гурриэт-эль-Айн,
Тахирэ, сама
Затянула на себе концы веревок,
Спросив палачей, повернув голову:
«Больше ничего?»
– «Вожжи и олово
В грудь жениху!».
Это ее мертвое тело – снежные горы.

Темные ноздри гор
Жадно втягивают
Запах Разина,
Ветер с моря.

Я еду.
Ветер пыток.


7

Смелее, не робь.
Золотые чирикают птицы
На колосе золота.
Зеленые улицы каменных зданий.
Полк узеньких улиц.
Я исхлестан камнями!
Булыжные плети
Исхлестали глаза степных дикарей!
Голову закрой обеими руками.
Тише. Пощады небо не даст!
Пулей пытливых взглядов проулков
Тысячи раз я пророгожен.
Высекли плечи
Булыжные плети!
Лишь башня из синих камней, ты березой на темном мосту
Смотрела Богоматерью и перевязывала раны.
Серые стены стегали.


8

Вечерний рынок.
«Вароньи яйца!».
«Один – один шай, один – один шай!».
«Лёви! Лови!».
Кудри роскоши синей,
Дикие болота царевичи,
Синие негою,
Золото масла крышей покрыли,
Чтобы в ней жили
Глаз воробьи
Для ласточек щебечущих глаз
(Масла коровьего вымени белых небес, снега и инея).
Костры. Огни в глиняных плошках.
Мертвая голова быка у стены.
Быка несут на палках,
Полчаса назад еще живого.
Дикие тени ночей.
Напитки в кувшинах ледяные.
В шалях воины.
Лотки со льдом, бобы и жмыхи,
И залежи кувшинов голубых
Как камнеломни синевы,
Чей камень полон синевы.
Здесь свалка неба голубого.
Слышу «Дубинушку» в пении неба.
Иль бурлаки небо волочат на землю?
Зеленые куры, красных яиц скорлупа.
И в полушариях черных
Блистает глазами толпа, как черепа,
В четки стуча.


9

Лесов рукопашная.
Шубы настежь,
Овчины зеленые.
Падают боги камней
Игрою размеров.
Из улицы темной: «Русски не знаем.
Зидарастуй, табарича».
Дети пекут улыбки больших глаз
В жаровнях темных ресниц
И со смехом дают случайным прохожим.
Калека-мальчик руки-нити
Тянул к прохожим по-паучьи у мечети.
Вином запечатанным
С белой головкой над черным стеклом
Жены черные шли.
Кто отпечатает
Лениво?
Я кресало для огнива
Животно-испуганных глаз, глупо прелестных
Черною прелестью
Под покрывалом,
От страха спасителем.
Смертельной чахотки,
Белой чахотки
Забрало белеет у черных теней!
Белые прутья на черные тени спускались – смерти решетка,
Белой окошка черной темницы решеткой
Женщин идущих.
Тише. Востока святая святых!


10

Полночь. Решт. «Рыжие» прыжками кошек
И двойками зеленых кладбищенских глаз скачут в садах,
Дразнят собак.
Гау, гау! га-га! га-га! –
Те отвечали лениво.
Перекличка лесных лис и собак
В садах заснувшего города.
Души мертвых в садах молитв правоверных.
Это чорта сыны прыгали в садах.
На голые шары черепов, бритые головы
С черным хохлом где-то сбоку (дыма черное облако)
Весь вечер смотрели мы.
Прокаженные жены, подняв покрывало,
Звали людей: «Приди, отдохни!
Усни на груди у меня».


11

Тиран без Тэ.
«Рейс тумам донья».
Али
В Председатели шара земного
Посвящается за стаканом джи-джи.
Страна, где все люди Адамы,
Корни наружу небесного рая!
Где деньги – «пуль»
И в горном ущельи
Над водопадом гремучим
В белом белье ходят ханы
Тянуть лососей
Длинною сеткою на шесте.
И всё на «ша»: «шах», «шай», «шира».
Где молчаливому месяцу
Дано самое звонкое имя –
Ай, –
В этой стране я!


12

Весна морю дает
Ожерелье из мертвых сомов,
Трупами устлан весь берег.
Собакам, провидцам, пророкам
И мне
Морем предложен обед
Рыбы уснувшей
На скатерти берега.
Роскошь какая!
Будь человек! не стыдись! отдыхай, почивай!
Кроме моря здесь нет никого.
Море, ты слишком велико,
Чтобы ждать, чтобы я целовал тебе ручку.
Никому не нужно мое спасибо.
Купаюсь: целую морскую волну,
Море не пахнет ручкой барыни.
Три мешочка икры
Я нашел и испек,
И сыт!
Вороны – каркая – в небо!
«Упокой, Господи» и «Вечную память»
Пело море
Тухлым собакам.
В этой стране
Алых чернил взаймы у крови, дружеский долг,
Время берет около Троицы,
Когда алым пухом
Алеют леса недотроги,
Зеленой ресницей широкие.
Не терпится дереву, хочется быть мне
Зеленым знаменем пророка.
Но пятна кровавые
Троицы еще не засохли.
Перья зеленые лебедя стаей плавают по воздуху,
Ветки ее,
И золотые чернила весны
В закат опрокинуты, в немилости.
И малиновый лес
Сменяет зеленый.
В этой стране собаки не лают,
Если ночью ногою наступишь на них,
Кротки и тихи
Большие собаки.
И цыпленок, раньше чем уснуть в руке гнезда,
Бегает по нему
И ловит, полный охотничьей жажды,
Мошек и комаров.
Тебе люди шелка не дадут,
О пророк, и дереву – знаменем быть.
Пальцы кровавые лета запечатлены на зеленых листах,
Когда недотрогу неженку-розу беру знаменем.


13

Сегодня я в гостях у моря.
Скатерть широка песчаная.
Собака поодаль.
Ищем. Грызем.
Смотрим друг на друга.
Обедал икрою и мелкой рыбешкой.
Хорошо! Хуже в гостях у людей!
Из-за забора «урус дервиш, дервиш урус»
Десятки раз крикнул мне мальчик.


14

Косматый лев с глазами вашего знакомого
Кривым мечом
Кому-то угрожал, заката сторож, покоя часовой,
И солнце перезревшей девой
(Любит варенье)
Сладко закатилось на львиное плечо
Среди зеленых изразцов,
Среди зеленых изразцов!


15

Халхал.
Хан в чистом белье
Нюхал алый цветок, сладко втягивая в ноздри запах цветка,
Ноздри раздув, сладко вдыхал запах цветка,
Темной рукой за ветку держа,
Жадно глазами даль созерцая.
«Русски не знай, плёхо.
Шалтай-балтай не надо, зачем? плёхо!
Учитель, давай, –
Столько пальцев и столько (50 лет), –
Азия русская.
Россия первая, учитель, харяшо.
Толстой большой человек, да, да, русский дервиш.
А! Зардешт, а! харяшо!».
И сагиб, пьянея, алый нюхал цветок,
Белый и босой,
И смотрел на синие дальние горы.
Каменное зеркало гор.
Я на горах.
Зеркало моря находится
По ту сторону.
Отсюда Волге наперекор
Текут реки в те же просторы морей.
Воли запасы черпать где ведро?
Здесь среди гор
Человек сознает, что зазнался.
Скакала, шумела река, стекленясь волосами.
Буханки камней.
Росли лопухи в рост человека.
Струны размеров камней –
Кто играл в эти струны?
Крыльцо перед горами в коврах и горах винтовок.
Выше предков могилы.
А рядом пятку чесали сыну его.
Он хохотал,
Стараясь ногою попасть слугам в лицо.
Тоже он был в одном белье.
По саду ханы ходят беспечно в белье
Или копают заступом мирно
Огород капусты.
    «Беботеу вевять» –
    Славка запела.


16

Булыжники собраны в круг.
Гладка, как скатерть, долина.
Выметен начисто пол ущелья.
Из глазу не надо соринки.
Деревья в середке булыжных венков.
Черепами людей белеют дома.
Хворост на палках.
Там чай-хане пустыни.
Черные вишни-соблазны на удочке тянут голодных глаза.
Армянские дети пугливы.
Сотнями сказочных лбов
Клубятся, пузырятся в борьбе за дорогу
Корни смоковницы
(Я на них спал),
Тоской матерей
Тянутся к детям
Пуповиной, протянутой от веток к корням,
И в землю уходят.
Плетусь, ученье мое давит мне плечи.
Проповедь немая, нет учеников.
Громадным дуплом, пузатым грибом,
Брюхом широким
Настежь открыта счетоводная книга столетий.
Ствол (шире коня поперек), пузырясь,
Подымал над собой тучу зеленую листьев и веток,
Зеленую шапку,
Градом ветвей стекая к корням,
С ними сливаясь в узлы
Ячеями сети огромной.
Ливень дерева сверху, дождь дерева пролился
В корни и землю, внедряясь в подземную плоть.
Ячейками сети срастались глухою петлею,
И листья, певцы того, что нет,
Младшие ветви и старшие,
И юношей толпы – матери держат старые руки.
Чертеж? или дерево?
Сливаясь с корнями, дерево капало вниз и текло древесною влагой,
Ручьями
В медленном ливне столетий.
Ствол пучится брюхом, где спрячутся трое,
Долине дает второе, зеленое небо.
Здесь я спал изнемогший.
Белые кони паслися на лужайке оседланны
(Лебеди снега и спеси).
«Ты наше дитю! вот тебе ужин, ешь и садись!» –
Мне крикнул военный, с русской службы бежавший.
Чай, вишни и рис.
Целых два дня я питался лесной ежевикой,
Ей одолжив желудок Председателя Земного Шара
(Мариенгоф и Есенин).
«Пуль» в эти дни не имел, шел пеший.
«Беботеу вевять» славка поет!


17

Чудищ видений ночных черные призраки,
Черные львы.
Плясунья, шалунья вскочила на дерево,
Стоит на носке, другую, в колене согнув, занесла над головой;
И согнута в локте рука.
Кружев черен наряд.
Сколько призраков!
Длинная игла дикообраза блестит в лучах Ая.
Ниткой перо примотаю и стану писать новые песни.
Очень устал. Со мною винтовка и рукописи.
Лает лиса за кустами.
Где развилок дорог поперечных, живою былиной
Лег на самой середке дороги, по-богатырски руки раскинул.
Не ночлег, а живая былина Онеги.
Звезды смотрят в душу с черного неба.
Ружье и немного колосьев – подушка усталому.
Сразу заснул. Проснулся, смотрю, кругом надо мною
На корточках дюжина воинов.
Курят, молчат, размышляют. «По-русски не знай».
Что-то думают.
Покрытые роскошью будущих выстрелов
За плечами винтовки,
Груди в широкой броне из зарядов.
«Пойдем». Повели. Накормили, дали курить голодному рту.
И чудо – утром вернули ружье. Отпустили.
Ломоть сыра давал мне кардаш,
Жалко смотря на меня.


18

– Садись, Гуль-мулла. –
Черный горячий кипяток брызнул мне в лицо?
Черной воды? – Нет, – посмотрел Али-Магомет, засмеялся.
– Я знаю, ты кто.
– Кто?
– Гуль-мулла.
– Священник цветов?
– Да-да-да.
Смеется, гребет.
Мы несемся в зеркальном заливе
Около тучи снастей и узорных чудовищ с телом железным,
С надписями «Троцкий» и «Роза Люксембург».


19

– Лодка есть.
Товарищ Гуль-мулла! Садись, повезем!
Денег нет? Ничего.
Так повезем! Садись! –
Наперебой говорили киржимы.
Я сажусь к старику. Он добродушен и красен, о Турции часто поет.
Весла шумят. Баклан полетел.
Из Энзели мы едем в Казьян.
Я счастье даю? Почему так охотно возят меня?
Нету почетнее в Персии
Быть Гуль-муллой,
Казначеем чернил золотых у весны
В первый день месяца Ай
Крикнуть, балуя: «Ай!»
Бледному месяцу Ай,
Справа увидев,
Лету крови своей отпустить,
А весне золотых волос.
Я каждый день лежу на песке,
Засыпая на нем.

1921 <вторая половина>




ГОЛОД


I

Почему лоси и зайцы скачут в осеннем лесу,
Прочь удаляясь?
Люди съели кору осины,
Елей побеги зеленые.
Жены и дети бродят в лесах
И собирают березы листы
Для щей, для окрошки, борща,
Елей верхушки и нежно серебряный мох –
Пища лесная.
Зубы будут от елей точно у лося.
«Нет желудей! Люди желуди съели», –
Скакала и жаловалась белка.
Исчезли кроты и мыши лесные.
Лиске негде курятину взять.
Зайка бежит недовольно –
Из огорода исчезла капуста.
Дети, разведчики пищи,
Бродят по рощам,
Жарят в кострах белых червей,
Зайца лесные калачики и гусениц жирных,
Жирных червей от оленей-жуков
Копают в земле и на зуб кладут,
Хлебцы пекут из лебеды,
За мотыльками от голода бегают.
И тихо лепечут по-детскому малые дети
О других временах,
Огромно темнея глазами.
Чтоб голод смотрел через детские лица,
Как бородатый хозяин.
Тают детишки.
Стали огромными рты, до ушей протянулись,
Глаза голубыми очками иль черными
Зеркалом гладким кругло блестят на лице,
Хребет утончился носа,
Острый, как ножик, бледный и птичий концом,
Кожа светла, как свеча восковая.
Светятся миру белой свечой около гроба
Дети в лесу.
На зайца, что нежно прыжками
Скачет в лесу,
Все восхищенно засмотрелись,
Точно на светлого духа явление.
Но он убегает легким видением,
Кончиком уха чернея.
А дети долго стояли, им очарованные.
Это сытный обед проскакал.
Вот бы зажарить и съесть!
Сладкий листок, скусный-прескусный,
Сладкая травка, слаще калачика.
«Бабочка, глянь-ка, там пролетела». –
«Лови и беги, а здесь голубая».
Мальчик на речке достал
Тройку лягушек,
Жирных, больших и зеленых.
«Лучше цыплят», –
Говорил он сестрам обрадованным.
Вечером дети к костру соберутся
И вместе лягушек съедят,
Тихо балакая.
А может быть, будет сегодня из бабочек борщ.


II

ГОЛОД В ДЕРЕВНЕ

А рядом в избе с тесовою крышею
Угрюмый отец
Хлеб делит по крошкам
Заскорузлыми пальцами.
Только для глаз.
И воробей,
Что чиликнул сейчас озабоченно,
Не был бы сыт.
«Нынче глазами обед.
Не те времена», – промолвил отец.
В хлебе, похожем на черную землю,
Примесь еловой муки.
Лишь бы глаза пообедали.
Мать около печи стоит.
Черные голода угли
Блестят в ямах лица.
Тонок разрез бледного рта.
Корова была, но зарезана.
Стала мешками муки и съеденным хлебушком.
Зарезал сосед, свои не могли.
Чернуха с могучими ребрами
И ведром молока в белом вымени.
Звучно она, матерь рогатая,
По вечерам теленку мычала,
Чтоб отозвался нежный теленок.
Девочки плакали.
Теленка же скушали сами,
Когда вышла конина в селе.
Жареху из серых мышей
Сын приготовил, принес.
В поле поймал.
И все лежат на столе,
Серея длинным хвостом.
Будет как надо
Ужин сегодня.
Ужин сегодня – чистая прелесть.
А раньше, бывало, жена закричала бы громко
И кувшин бы разбила вдребезги, брезгуя,
Увидя умершую мышь потонувшей в сметане.
Теперь же безмолвно и мирно
Мертвые мыши лежат на столе для обеда,
Свисая на землю черным хвостом.
«Жри же, щенок!
Не околеешь», –
Младшему крикнула мать
И убежала прочь из избы.
Хохот и плач донеслись
С сеновала.
И у соседей в соломенной хате
Подан обед на дворе.
Подан обед, первое блюдо
В чугуне – кипяток на полове.
Полезен прополоскать животы.
Кушайте, дети,
Резаной мелко соломы.
«Дети, за стол. Не плакать, не выть,
Вы ведь большие!»
Строже сделались лица.
Никто не резвился и не смеялся.
По-прежнему мать встала у печки,
Лицо на ладонь оперев и тоскуя.
Застыли от страха ребятушки,
Точно тайна пришла
Или покойник лежал среди них.
Кончен обед, глаза почернели и опустилися рты.
И разбрелись ребятишки.
В углу громадные матери
Темнеют глаза.
А что же второе?
Второе? – Общая яма,
Где, обнявши друг друга,
Лягут все вместе,
Отец и семья,
Мать и отец, сестры и братья,
С кротким лицом
Свечки сгоревшей.


<III>

Глаз огня
Без ресниц ливня или дождя
Жег нашу землю, наши поля
И народы колосьев.
Волнуясь соломой сухой,
Дымились поля и колос желтел,
Завял и засох смертью сухой.
Зерно, осыпаясь, кормило мышей.
Небо болеет? Небо – больной?
Нет у него влажных ресниц
Урожайной погоды, ливней могучих.
Сжигая траву, поля, огороды
Жестоко желтело око жары,
Всегда золотое, без бровей облаков.
Люди покорно уселися ждать
Чуда – чудес не бывает – или же смерти.
Это беда голубая.
Это засуха. В ряде любимых годов
Нашла себе пасынка.
Всё изменило, колос и дождь,
Труду землероба.
Разве не так же в поту, как всегда,
Сеяли этой весной пахаря руки
Добрые зерна?
Разве не так же с надеждой
На небо все лето смотрели глаза земледельца,
Дождя ожидая?
Голое око жары,
Око огня золотого
Жгло золотыми лучами
Нивы Поволжья.

По оврагу лесному, пыль подымая,
Спешила толпа к зеленым холмам и трем соснам.
Все, торопясь и волнуясь, –
Палка лесная в руках,
Длинные бороды клином, –
Волнуясь спешили.
Все торопятся, бегут, дети и взрослые.
Это сам голод.
Это за глиной святой,
Что едят точно хлеб,
Той, от которой не умирают,
Люди бегут, торопясь.
Одна ты осталась,
Когда все изменило,
Глина! Земля!
Голод гнал человечество.
Мужики, женщины, дети,
Заполнив овраг,
Спешат за святою землей
Вместо хлеба.
Глина – спаситель немой
Под корнями сосен столетних.

А в то же время ум ученых
В миры другие устремлен,
Из зéмель, мысли подчиненных,
Хотел построить жизни сон.

Октябрь 1921




ШЕСТВИЕ ОСЕНЕЙ ПЯТИГОРСКА


1

Опустило солнце осеннее
Свой золотой и теплый посох,
И золотые черепа растений
Застряли на утесах,
Сонные тучи осени синей,
По небу ясному мечется иней;
Лишь золотые трупики веток
Мечутся дико и тянутся к людям:
«Не надо делений, не надо меток,
Вы были нами, мы вами будем».
Бьются и вьются,
Сморщены, скрючены,
Ветром осенним дико измучены.
Тучи тянулись кверху уступы.
Черных деревьев голые трупы
Черные волосы бросили нам,
Точно ранним утром, к ногам еще бóсым
С лукавым вопросом:
«Верите снам?»
С тобой буду на ты я.
Сады одевали сны золотые.
Все оголилось. Золото струилось.
Вот дерева призрак колючий:
В нем сотни червонцев блестят!
Скряга, что же ты?
Пойди и сорви,
Набей кошелек!
Или боишься, что воры
Большие начнут разговоры?


2

Грозя убийцы лезвием,
Трикратною смутною бритвой,
Горбились серые горы:
Дремали здесь мертвые битвы
С высохшей кровью пены и пана.
Это Бештау грубой кривой,
В всплесках камней свободней разбоя,
Похожий на запись далекого звука,
На А или У в передаче иглой
И на кремневые стрелы
Древних охотников лука,
Полон духа земли, облаком белый,
Небу грозил боевым лезвием,
Точно оно – слабое горло, нежнее, чем лен.
Он же – кремневый нож
В грубой жестокой руке,
К шее небес устремлен.
Но не смутился небесный объем:
Божие ясно чело.
Как прокаженного крепкие цепи
Бештау связали,
К долу прибили
Ловкие степи:
Бесноватый дикарь – вдалеке!
Ходят белые очи и носятся полосы,
На записи голоса,
На почерке звука жили пустынники.
В светлом бору, в чаще малинника
Слушать зарянок
И желтых овсянок.
Жилою была
Горная голоса запись.
Там светлые воды и камни-жрецы,
Молились им верно седые отцы.


3

Кувшины издревле умершего моря
Стояли на страже осени серой.
Я древнюю рыбку заметил в кувшине.
Плеснулась волна это
Мертвого моря.
Из моря, ставшего серым строгим бревном,
Напилены доски, орлы
Умной пилой человека.
Лестниц-ручьев, лада песен морей,
Шероховаты ступени.
Точно коровий язык. Серый и грубый, шершавый.
Белые стены на холмы вели
По трупам усопшей волны, усопшего моря.
Туда, на Пролом,
Где «Орел» и труп моря
Крылья развеял свои высоко и броско,
Точно острые мечи.
Над осени миром покорнее воска
Лапти шагают по трупам морей,
Босяк-великан беседует тихо
Со мной о божиих пташках.
Белый шлем над лицом плитняковым холма, степного вождя,
Шероховатые шершавы лестниц лады
Песен засохшего моря!
Серые избы из волн мертвого моря, из мертвого поля для бурь!
Для китов и для ящеров поляна для древней лапты стала доской.
Здесь кипучие ключи
Человеческое горе, человеческие слезы
Топят бурно в смех и пение.
Сколько собак,
Художники серой своей головы,
Стерегут Пятигорск!
В меху облаков
Две Жучки,
Курган Золотой, Машук и Дубравный.
В черные ноздри их кто поцелует? Вскочат, лапы кому
                                                                         на плечо положив?
А в городе смотрятся в окна
Писатели, дети, врачи и торговцы!
И волос девушки каждой – небоскреб тысяч людей!
Эти зеленые крыши, как овцы,
Тычутся мордой друг в друга и дремлют.
Ножами золотыми стояли тополя,
И девочка подруге кричит задорно «ля».
Гонит тучи ветреный хвост.


4

Осени скрипки зловещи,
Когда золотятся зеленые вещи.
Ветер осени
Швырял листьями в небо, горстью любовных писем,
И по ошибке попал в глаза (дыры неба среди темных веток).
Я виноват,
Что пошел назад.
Тыкал пальцем в небо,
Горько упрекая,
И с земли поднял и бросил
В лицо горсть
Обвинительных писем,
Что поздно.


5

Плевки золотые чахотки
И харканье золотом веток,
Карканье веток трупа золотого, веток умерших,
Падших к ногам.
Шурши, где сидел Шура, на этой скамье,
Шаря корня широкий сапог, шорох золотого,
Шаря воздух, садясь на коней ветра мгновенного,
В зубы ветру смотря и хвост подымая,
Табор цыган золотых,
Стан бродяг осени, полон охоты летучей, погони и шипа.


6

Разбейся, разбейся,
Мой мозг, о громады народного «нет».
Полно по волнам носиться
Стеклянной звездою.
Это мне над рыжей степью
Осени снежный кукиш!
А осень – золотая кровать
Лета в зеленом шелковом дыме.
Ухожу целовать
Холодные пальцы зим.


7

Стали черными, ослепли золотые глазята подсолнухов,
Земля мостовая из семенух.
Сколько любовных речей
Ныне затоптано в землю!
Нежные вздохи
Лыжами служат моим сапогам,
Вместе с плевком вспорхнули на воздух!
Это не сад, а изжога любви,
Любви с семенами подсолнуха.

5 ноября 1921




БЕРЕГ НЕВОЛЬНИКОВ


Невольничий берег,
Продажа рабов
Из теплых морей,
Таких синих, что болят глаза, надолго
Перешел в новое место:
В былую столицу белых царей,
Под кружевом белым
Вьюги, такой белой,
Как нож, сослепа воткнутый кем-то в глаза.
Зычно продавались рабы
Полей России.
«Белая кожа! Белая кожа!
Белый бык!» –
Кричали торговцы.
И в каждую хату проворнее вора
Был воткнут клинок
Набора.
Пришли; смотрят глупо, как овцы,
Бьют и колотят множеством ног.
А ведь каждый – у мамыньки где-то, какой-то
Любимый, дражайший сынок.
Матери России, седые матери,
– Войте!
Продаватели
Смотрят им в зубы,
Меряют грудь,
Щупают мышцы,
Тугую икру.
«Повернись, друг!»
Врачебный осмотр.
Хлопают по плечу:
«Хороший, добрый скот!»
Бодро пойдет на уру
Стадом волов,
Пойдет напролом,
Множеством пьяных голов,
Сомнет и снесет на плечах
Колья колючей изгороди,
И железным колом
С размаха, чужой
Натыкая живот,
Будет работать,
Как дикий скот
Буйным рогом.
Шагайте! С Богом!
Прощальное баево.
Видишь: ясные глаза его
Смотрят с белых знамен.
Тот, кому вы верите.
«Бегает, как жеребец. Рысь! Сила!
Что, в деревне,
Чай, осталась кобыла?
Экая силища! Какая сила!
Ну, наклонись!»
Он стоит на холодине наг,
Раб белый и голый.
Деревня!
В одежды визга рядись!
Ветер плачевный
Гонит снега стада
На молодые года,
Гонит стада,
Сельского хама рог,
За море.
Кулек за кульком,
Стадо за стадом брошены на палубу,
Сверху на палубы строгих пароходов,
Мясо, не знающее жалости,
Не знающее жалобы,
Бросает рука
Мировой наживы
Игривее шалости.
Страна обессынена!
А вернется оттуда
Человеческий лом, зашагают обрубки,
Где-то по дороге, там, на чужбине,
Забывшие свои руки и ноги.
(Бульба больше любил свое курево в трубке.)
Иль поездами смутных слепцов
Быстро прикатит в хаты отцов.
Вот тебе и раз!
Ехал за море
С глазами, были глаза, а вернулся назад без глаз.
А он был женихом!
Выделка русской овчинки!
Отдано русское тело пушкам
– В починку! Хорошая починка!
В уши бар белоснежные попал
Первый гневный хама рев:
Будя!
Русское мясо! Русское мясо!
На вывоз! Чудища морские, скорее!
А над всем реют
На знаменах
Темные очи Спаса
Над лавками русского мяса.
Соломорезка войны
Железной решеткою
Втягивает
Все свежие
И свежие колосья
С зернами слез Великороссии.
Гнев подымался в раскатах:
Не спрячетесь! Не спрячетесь!
Те, кому на самокатах
Кататься дадено
В стеклянных шатрах,
Слушайте вой
Человеческой говядины,
Убойного и голубого скота.
«Где мои сыны?» –
Несется в окно вой.
Сыны!
Где вы удобрили
Пажитей прах!
Ноги это, ребра ли висят на кустах?
Старая мать трясет головой.
Соломорезка войны
Сельскую Русь
Втягивает в жабры.
«Трусь! Беги с полей в хаты», –
Кричит умирающий храбрый.
Через стекло самоката
В уши богатым седокам самоката,
Недотрогам войны,
Несется: «Где мои сыны?»
Из горбатой мохнатой хаты.
Русского мяса
Вывоз куй!
Стала Россия
Огромной вывеской,
И на нее
Жирный палец простерт
Мирового рубля.
«Более, более
Орд
В окопы Польши,
В горы Галиции!»
Струганок войны стругает, скобля,
Русское мясо.
Порхая в столице
Множеством стружек
– Мертвые люди!
Пароходы-чудовища
С мерзлыми трупами
Море роют шурупами,
Воют у пристани,
Ждут очереди.
Нету сынов!
Нету отцов!
Взгляд дочери дикий
Смотрит и видит
Безглазый, безустый мешок
С белым оскалом,
В знакомом тулупе.
Он был родимым отцом
В далекой халупе.
Смрадно дышит,
Хрипит: «Хлебушка, дочка»
<………………………………..>
Обвиняю!
Темные глаза Спаса
Белых священных знамен,
Что вы трепыхались
Над лавками русского мяса
Молча
И не было упреков и желчи
В ясных божественных взорах,
Смотревших оттуда.
А ведь было столько мученья,
Столько людей изувечено!
И слугою войны – порохом
Подано столько печенья
Из человечины
Пушкам чугунным.
Это же пушек пирожного сливки,
Сливки пирожного,
Если на сучьях мяса обрывки,
Руки порожние
– Дали…
Сельская голь стерегла свои норы.
Пушки-обжоры
Саженною глоткой,
Бездонною бочкой
Глодали,
Чавкая,
То, что им подано
Мяса русского лавкой.
Стадом чугунных свиней,
Чугунными свиньями жрали нас
Эти ядер выше травы скачки.
Эти чугунные выскочки,
Сластены войны,
Хрустели костями.
Жрали и жрали нас, белые кости,
Стадом чугунных свиней.
А вдали свинопас,
Пастух черного стада свиней,
– Небо синеет, тоже пьянея,
Всадник на коне едет.
Мы
Были жратвой чугуна,
Жратвою, – жратва!
И вдруг Же завизжало,
Хрюкнуло, и над нею братва, как шершнево жало,
Занесла высоко
Кол
Священной
Огромной погромной свободы.
Это к горлу Же
Бэ
Приставило нож, моря тесак,
Хрюкает Же и бежит, как рысак.
Слово «братва», цепи снимая
Работорговли,
Полетело, как колокол,
Воробьем с зажженным хвостом
В гнилые соломенные кровли.
Свободы пожар! Пожар. Набат.
Хрюкнуло Же, убежало. – Брат!
Слово «братва» из полы в полу, точно священный огонь,
На заре
Из уст передавалось
В уста, другой веры завет
Шепотом радости тихим.
Стариковские, бабьи, ребячьи шевелились уста.
Жратва на земле
Без силы лежала,
Ей не сплести брони из рогож.
И над нею братва
Дымное местью железо держала,
Брызнувший солнцем ликующий нож.
Скоро багряный
Дикой схваткой двух букв,
Чей бой был мятежен,
Азбуки боем кулачным
Кончились сельской России
Молитвы, плач их.
Погибни, чугун окаянный!
И победой Бэ,
Радостной, светлой,
Были брошены трупные метлы,
Выметавшие села,
И остановлен
Войны праздничный бег,
Работорговли рысь.
Дикие, гордые, вы,
Хлынув из горла Невы,
В рубахах морской синевы,
На Зимний дворец,
Там, где мяса главный купец
За черным окном,
Направили дуло.
Это дикой воли ветер,
Это морем подуло.
Братва, напролом!
Это над морем
«Аврора»
Подняла: «Наш».
«Товарищи!
Порох готовлю».
Стой, мертвым мясом
Торговля.
Браток, шарашь!
Несите винтовок,
Несите параш
В Зимний дворец.
Годок, будь ловок.
Заводы ревут: на помощь.
Малой?
Керенского сломишь?
В косматой шкуре греешь силы свои.
Как слоны, высоко подняв хоботы,
Заводы трубили
Зорю
Мировому братству: просыпайся,
Встань, прекрасная конница,
Вечно пылай, сегодняшняя бессонница.
А издалека, натягивая лук, прошлое гонится.
Заводы ревут:
«Руки вверх» богатству.
Слонов разъяренное стадо.
<………………………………>
Зубы выломать…
Глухо выла мать:
Нету сына-то,
Есть обрубок.
И целует обрубок…
Колосья синих глаз,
Колосья черных глаз
Гнет, рубит, режет
Соломорезка войны.

Ноябрь 1921




НОЧЬ ПЕРЕД СОВЕТАМИ


I

Сумрак серый, сумрак серый,
Образ – дедушки подарок.
Огарок скатерть серую закапал.
Кто-то мешком упал на кровать,
Усталый до смерти, без меры.
В белых волосах, дико всклокоченных,
Видна на подушке большая седая голова.
Одеяла тепло падает на пол.
Воздух скучен и жуток.
Некто притаился,
Кто-то ждет добычи.
Здесь не будет шуток,
Древней мести кличи!
И туда вошло видение зловещее.
Согнуто крючком,
Одето как нищая.
Хитрая смотрит,
Смотрит хитрая!
«Только пыли вытру я.
Тряпки-то нет!»
Время! Скажи! Сколько старухе
Минуло лет?
В зеркало смотрится – грóбы.
Но зачем эти морщины злобы?
Встала над постелью
С образком девичьим,
Точно над добычей
Стоит и молчит.
«Барыня, а барыня!» –
«Что тебе? Ключи?»
Лоб большой и широкий,
В глазах голубые лучи,
И на виски волосы белые дико упали,
Красивый своей мощью лоб окружая, обвивая.
«Барыня, а барыня!» –
«Ну что тебе?» –
«Вас завтра повесят!
Повисишь ты, белая!»
Раненым зверем вскочила с кровати:
«Ты с ума сходишь? Что с тобой делается?
Тебе надо лечиться». –
«Я за мукой пришла, мучицы…
Буду делать лепешки.
А времени, чай, будет скоро десять.
Дай барыню разбужу». –
«Иди спать! Уходи спать ложиться!
Это ведьма, а не старуха.
Я барину скажу!
Я устала, ну что это такое,
Житья от нее нет,
Нет от нее покоя!»
Опустилась на локоть и град слез побежал.
«Пора спать ложиться!»
Радостный хохот
В лице пробежал!
Темные глазки сделались сладки.
«Это так… Это верно… кровь у меня мужичья!
В Смольном не была,
А держала вилы да веник…
Ходила да смотрела за кобылами.
Барыня, на завтра мне выдайте денег.
Барыня, вас завтра
Наверно повесят…»
Шепот зловещий
Стоит над кроватью
Птицею мести далеких полей.
Вся темнота, крови засохшей цвета.
И тихо уходит,
Неясное шамкая:
«На скотном дворе работáла
Да у разных господ пыль выметала,
Так и умру я,
Слягу в могилу
Окаянною хамкою».


II

В Смольном девицей была, белый носила передник,
И на доске золотой имя записано, первою шла.
И с государем раза два или три, тогда был наследник,
На балу плясала в общей паре.
После сестрой милосердия спасала больных
В предсмертном паре, в огне,
В русско-турецкой войне
Ходила за ранеными, дать им немного ласки и нег.
Терпеливой смерти призрак, исчезни!
И заболела брюшною болезнью,
Лежала в бреду и жажде.
Ссыльным потом помогала, сделалась красной.
Была раз на собраньи прославленной «Воли Народной» –
          опасно как! –
На котором все участники позже –
Каждый! –
Качались удавлены
Шеями в царские возжи.
Билися насмерть, боролись
Лучшие люди с неволей.
После ушла корнями в семью:
Возилась с детьми, детей обучала.
И переселилась на юг.
Дети росли странные, дикие,
Безвольные, как дитя,
Вольные на всё,
Ничего не хотя.
Художники, писатели,
Изобретатели.
Отец ее был со звездою старик,
Бритый, высокий, холодный.
Теперь в друг друга, рукой книги и ржи,
Обе
Вонзили ножи:
Исчадье деревни голодной и сама столица на Неве, ее благородие.
Мучения ножик и наслаждения порхал, муки и мести.
Глаза голубые и глаза темной жести.
Баба и барыня,
Обе седые, в лохматых седых волосах
Да у барыни губы в белых усах,
Радовались неге мести и муки.
Потом долго ломала барыня руки
На грязной постели.
«Это навет!»
А на кухне угли самовара
Уж засвистели.
«Скоро барин прийдет,
Пусть согреет живот».


III

Старуха
Снова пришла, но другая.
«Слухай, барыня, слухай,
Побалакай со старухой!
Бабуся моя,
Как молодкой была,
Дородной была.
И дородна и бела,
Чернобровая,
Что калач из печи! что пирог!
Славная девка была.
Бела и здорова,
Другую такую сыщи!
А прослыла коровой.
Парни-хлыщи!
Да глаза голубые веселухи закаянной!
А певунья какая!
Лесной птицы
Глотка звонче ее.
Заведет, запоет и с ума всех сведет.
Утром ходит в лесу,
Свою чешет косу,
И запоет!
Бредят борзые и гончие.
Барин коня своего остановит,
Рубль серебряный девке подорит.
Барин лихой, седые усы…
А барин наш был собачар.
Псарню большую имел.
И на псарне его
Были черные псы да курчавые,
Были белые все,
Только чуточку ржавые.
Скачут как бесы, лижут лицо,
Гнутся и вьются как угри в кольцо.
А сколько визга, а сколько лая!
Охота была удалая,
Барыня милая! воют в рога,
Скачут и ищут зайца-врага.
Белый снежочек,
Скачет комочек
– Заячьи сны,
Белый на белом,
Уши черны.
Вот и начался по полю скок!
Тонут в пыли
Черные кони и бобыли!
Тонут в сугробах и тонут!
Гончие воют и стонут!
Друг через друга
Псы перескакивают,
Кроет их вьюга,
Кого-то оплакивают,
Стонут и плачут.
А барин-то наш скачет… и скачет,
Сбруей серебряной блещет,
Черным арапником молотит и хлещет.
Зайчиха дрожит, уже вдовушка.
Людям люба заячья кровушка!
Зайца к седлу приторочит,
Снежного зайца, нового хочет.
Или ревет, заливается в рог.
Лютые псы скачут у ног.
Скачут поодаль холопы любимые.
Поле белехонько, только кусточки.
Свищут да рыщут,
Свеженьких ищут собачии рточки.
С песней в зубах, в зенках огонь!
Заячий кончится гон,
Барин удалый к бабе приедет,
Даст ей щеночка:
«Эй, красота!
Вот тебе сын али дочка,
Будь ему матка родимая.
Барскому псу дай воспитание».
Барину псы дорогая утеха, а бабе они – испытание!
Бабонька плачет,
Слезками волосы русые вымоет.
Песик весь махонький – что голубок!
Барская милость – рубль на зубок.
«Холи и люби, корми молоком!
Будет тебе богоданным сынком».
Что же поделает бабонька бедная?
Встанет у притолки бледная
И закатит большие глаза – в них синева.
Отшатнется назад,
Схватит рукою за грудь
И заохает, и заохает!
Вся дрожит. Слезка бежит,
Точно ножом овцу полоснули.
Ночь. Все уснули.
Плачет и кормит щеночка-сыночка
Всю ночку
– Барская хамка, песика мамка!
– Чужие ведь санки!
Барин был строгий, правдивой осанки,
С навесом суровым нависших бровей,
И княжеских, верно, кровей.
Был норовитый,
Резкий, сердитый,
Кудри носил серебристые –
Помещик был истый,
Длинные к шее спускались усы.
– Теперь он давно на небеси,
Батюшка-барин!
Будь земля ему пухом!
Арапник шуршал: шу да шу! полз ровно змей.
Как я заслышу,
Девчонка, застыну и не дышу,
Спрячуся в лен или под крышу.
Шепчет как змей: «Не свищу, а шкуру спущу».
А барин арапником
Вдруг как шарахнет
Холопа по морде!
Помещик был истый да гордый.
И к бабке пришел: «На, воспитай!
Славный мальчик, крови хорошей,
А имя – Летай!
Щенка, стерегись, не души!
Немилость узнаешь барской души!
Эй, гайдуки!
Дайте с руки!
Из полы в полу!»
И вот у бабуси щеночек веселый.
А от деда у ней остался мальчишка,
Толстый да белый, ну словно пышка,
Взять бы и скушать!
Глаза голубые.
Дед-то, вишь, помер, зачах,
Хоть жили оба на барских харчах!
Сидит на скамейке,
Ерошит спросонку
Свои волосенки.
Такой кучерявый, такой синеглазый,
Игры да смех, любит проказы!
Бабка заплакала. Вся побледнела.
И зашаталась,
Бросилась в ноги,
Серьгою звеня!
«Барин, а барин! спасите меня!»
Ломит, ломает белые руки!
Кукиш! матушка-барыня, кукиш!
«Арапником будет спаситель,
Ты ему матка,
Кабыздох был родитель».
Вот и вся взятка!
Кукиш. Щеночек сыночком остался.
Хлопнулась о пол, забились в падучей.
Барин затопал,
Стукнул палкою.
Угрюмый ушел, не прощаясь, без ласки!
Брови как тучи.

*

Вот и жизнь началась!
Так и заснули втроем,
Два ведра на коромысле: черный щенок и сынок милоокий.
На одной руке собака повисла,
Тявкает, матерь собачую кличет,
Темного волоса ищет,
Сладко заснул зайцев сыщик!
Грезит про снежное поле и скачку,
Храпит собачка.
А на другой
Папаня родимый обнял ручками грудь,
Ротиком в матерь родимую тычет,
Песни мурлычет,
Глаза протирает и нежится –
Родненький
Темной возле родинки.
Или встает и сам с собою играет,
Во сне распевает.
Грезит, поет малое дитя,
Ручкою тянет матери грудь.
    Жуть!
Греет ночник.
Здесь собачища
С ртищем
Зайчище ловить, в зубищах давить.
А там мой отец ровно скотец
На материнскую грудь
Разевает свой ртец,
Ейную грудку сосет мальчик слюнявый.
И по сонной реке две груди – два лебедя плывут.
А рядом повиснул щенок будто рак и чернеет, лапки-клешни!
Чмок да чмок! мордашкой звериной в бабкину грудь.
Тяв да тяв, чернеет, всю искусал… собачьими зубками, царапает.
А рядом отец, бедный дурак… сирота соломенный,
Горемычный, то весь смеется, то слезками капает.
Вот и кормит всю ночку бабка, бабуся моя,
Щеночка-сыночка. Да вскрикнет!
А после жутко примолкнет, затихнет.
На груди своей матушки и собачьей няни
Бедный папаня прилег.
Дитя – мотылек!
Грудь матери – ветка.
Песик, шелковый, серый, курчавый комок,
Теплым греет животиком,
Сладким нежится котиком,
А рядом папаня
К собачьей няне
И матери милой курчавится.
Детским тянется ротиком
К собачьей няне.
Бьет, веселится мальчонка,
Колотит в ручонки,
Целуется да балуется! тянется – замер.
К матери, что темнеет на подушке большими, как череп, глазами
Чье золото медовое волнуется, чернеет
– Рассыпалось на грудь светлыми, как рожь, волосами,
Прилез весь голенький, сморщенный, глазками синея,
Красненьким скотиком,
Мальчик кудрявенький, головой белобрысой, белесой
В грудку родимую тычет.
А в молоке нехватка и вычет!
Матери неоткуда его увеличить!
И оба висят как повешенные.
Лишь собачища
Сопит,
Черным чутьем звериным
Нежную ищет сонную грудь, ползет по перинам.
Мать… у нее на смуглом плече, прекрасно нагом,
Белый с черными пятнами шелковый пес!
Имя ему – Летай-Кабыздох!
А на другом,
Мух отгоняя,
Мой папаня
Над головкою сонною ручку занес…
Чмокает губками сонными.
Вот и плачет она тихо каждую ночку,
Слезы ведрами льет.
Грудь одна ее, знай, – милому сыну ее синеглазому,
Что синие глазки таращит и пучит.
А другую сосет пес властелина ее.
Шелковый цуцик
Кровь испортил молодки невинную.
«Зачем я родилася дочкой?»
И по ночам в глазах целые ведра слез.
Бабка как вскочит босая,
Да в поле, да в лес! темной ночкой, а буря шумит!
И леший хохочет.
И, бог сохрани, потревожить!
– Мачехой псу быть не может!
Вот и стала мамкой щеночка.
Вот и плачет всю ночку.
Осеннею ночкой – ведра слез!
Черный шелковый комок на плечо ей слез
И зараз чмок да чмок.
Собачье дитя и человечье,
А делать нечего!
Захиреешь в плетях,
Засекут, подашь если в суд! – штаны снимай!
Сдерут кожи алый лоскут, положат на лавку!
Здесь выжлец, с своим хвостищем,
А здесь мой отец, возле матери нищим!
Суседские дети мух отгоняли.
Барыня милая!
Так-то в то время холопских детей
С нечистою тварью равняли.
Так они вместе росли, щенок и ребенок.

*

И истощала же бабка!
Как щепка.
Задумалась крепко!
Стала худеть!
Бела как снежок
Стала, белей горностаюшки.
В чем осталась душа?
Да глазами молодка больно хороша!
Мамка Летая
Как зимою по воду пойдет да ведра возьмет –
Великомученица ровно ходит святая!
В черной шубе.
Прозрачною стала, да темны глаза.
Свечкою тает и тает.
Лишь глаза ее светят как звезды,
Если выйдет зимою на воздух.
Не жилец на белом свете,
Порешили суседи!
А Летай вырос хорош,
День ото дня хорошея!
Всегда беспокойный,
Статный, поджарый, высокий, стройный!
Скажут Летаю, прыгнет на шею!
И целует тебя! по-собачьи.
Быстрых зайцев давил как мышей,
Лаял;
Барин в нем души не чаял!
«Орлик, цуцик! цуцик!»
И кормит цыплятами из барских ручек.
Всех наш Летай удивил.
А умный! Даром собачьих книг нет!
Вечно то скачет, то прыгнет!
Только папаня, в темный денек,
Раз подстерег
И на удавке и удавил.
И повесил
Перед барскими окнами.
У барина перед окнами
– Отродье песье
Висит. Где его скок удалой, прыть!
«Чтобы с ним господа передóхнули,
Пора им могилу рыть!»
Утром барин встает,
А на дворне вой!
Смотрит: пес любимый,
Удавленный папой,
Висит как живой,
Крутится,
Машет лапой.
Как осерчал!
Да железной палкой в пол застучал:
  «Гайдук!
Эй!
Плетей!»
Да плетьми, да плетьми!
Так и папаню
Засек до чахотки,
Кашель красный пошел! На скамейке лежит –
В гробу лежат краше!
А бабку деревня
Прозвала Собакевной.
Сохнуть она начала, задушевная!
Нет, не уйти ей от барского чиха!
Рябиною стала она вянуть и сохнуть!
Первая красавица, а теперь собачиха.
Встанет и охнет:
«Где вы, мои золотые
Дни и денечки!
Красные дни и годочки,
Желтые косы крутые?»
Худая как жердь,
Смотрит как смерть.
Все уплыло и прошло!
И вырвет седеющий клок.
И стала тянуть стаканами водку,
Распухшее рыло.
Вот как оно, барыня, было!
Чорта ли?
Женскую грудь собачонкою портили!
Бабам давали псов в сыновья,
Чтобы кумились с собаками.
Мы от господ не знали житья!
  Правду скажу:
Когда были господские,
Были мы ровно не люди, а скотские.
Ровно корова!
Бают, неволю снова
Вернуть хотят господа?
Барыня, да?
Будет беда,
Гляди, будет большая беда!
Что говорить,
Больше не будем с барскими свиньями есть из корыт!»


IV

Пришла и шепчет:
«Барыня, а барыня!» –
«Ну что тебе, я спать хочу!» –
«Вас скоро повесят!
Хи-их-хи! их-хи-хи!
За отцов за грехи!»
Лицо ее серо точно мешок
И на нем ползал тихо смешок!
«Старуха, слушай, пора спать!
Иди к себе!
Ну что это такое,
Я спать хочу!»
Белым львом трясется большая седая голова.
«Ведьма какая-то,
Она и святого взбесит».
«Барыня, а барыня!» –
«Что тебе?» –
«Вас скоро повесят!»
Барин пришел. Часы скрипят.
Белый исчерченный круг.
– «Что у вас такое? Опять?» –
«Барин мой миленький,
Я на часы смотрю,
Наверное, скоро будет десять!» –
«Прямо покоя нет.
Ну что это такое:
Приходит и говорит,
Что меня завтра повесят».


V

В печке краснеет пламя зари,
Ходит устало рука;
Как кипяток молока, белые пузыри над корытом, облака.
Льются мыльные стружки, льется мыльное кружево,
Шумные, лезут наружу вон.
А голубое от мыла корыто
Горами снега покрыто,
Липовое корыто.
Грязь блестела глазами цыганок.
Пены белые горы, как облака молока, на руки ползут,
Лезут наверх, громоздятся.
Добрый грязи струганок,
Кулак моет белье,
Руки трут:
Это труд старой прачки.
Синеет вода.
Рубанок белья эти руки
«Эх, живешь хуже суки!»
Долго возиться с тряпками тухлыми.
Руки распухли веревками жил, голубыми, тугими и пухлыми.
Дворник трубкой попыхивает, золотым огнем да искрами.
Лесной бородач, из Поволжья лесистого,
В доме здесь он служил.
Белый пар из корыта
Прачку закрыл простыней,
Облаком в воздухе встал,
Причудливым чудищем белым.
Прачки лицо сумраком скрыто.
К рукам онемелым,
Строгавшим белье,
Ломота приходит – знать, к непогоде.
В алые зори печки огонь пары распустил.
На веревках простыни, штаны белели.


VI

«Дело известное.
– Из сословья имущего!
А белье какое!
Не белье, а облако небесное!
А кружева, а кружева на штанах
– Тьма господняя,
– Тьма тьмущая.
Вчера и сегодня
Ты им услуживай,
А живи в сырых стенах!
Вот я и мучаюсь,
Стирать нанята,
Чтобы снежной мглою
Зацвели
Подштанники».

Ноябрь 1921




УСТРУГ РАЗИНА


Где море бьется диким неуком,
Ломая разума дела,
Ему рыдать и грезить не о ком,
Оно, морские удила
Соленой пеной покрывая,
Грызет узду людей езды.
Так девушка времен Мамая,
С укором к небу подымая
Свои глаза большой воды,
Вдруг спросит нараспев отца –
На что изволит гневаться?
Ужель она тому причина,
Что меч суровый в ножны сýет,
Что гневная морщина
Его лицо сурово полосует,
Согнав улыбку точно хлам,
Лик разделивши пополам?
По затону трех покойников,
Где лишь лебедя лучи,
Вышел парусник разбойников
Иступить свои мечи.
Засунув меч кривой за пояс,
Ленивою осанкою покоясь,
В свой пояс шелково-малиновый
Кремни для пороха засунув,
Пока шумит волны о сыне вой
Среди взволнованных бурунов.
Был заперт порох в рог коровы,
На голове его овца.
А говор краткий и суровый
Шумел о подвигах пловца.
Как человеческую рожь
Собрал в снопы нездешний нож.
Гуляет пахарь в нашей ниве.
Кто много видел, это вывел.
Их души, точно из железа,
О море пели как волна,
За шляпой белого овечьего руна
Скрывался взгляд головореза.
Умеет рукоять столетий
Скользить ночами точно тать
Или по горлу королей
Концом свирепо щекотать.
Или рукой седых могил
Ковать столетья для удил.
И Разина глухое «слышу»
Подымется со дня холмов,
Как знамя красное взойдет на крышу
И поведет войска умов.


*

И плахи медленные взмахи
Хвалили вольные галахи.
Была повольницей полна
Уструга узкая корма.
Где пучина, для почина
Силу бурь удесятеря,
Волги синяя овчина
На плечах богатыря.
Он стоит полунагой,
Горит пояса насечка,
И железное колечко
Опускается серьгой.
Не гордись лебяжьим видом,
Лодки груди птичий выдум!
И кормы, весь в сваях угол,
Не таи полночных пугал.
Он кулак калек
Москве кажет – во!
Во душе его
Поет вещий Олег.
Здесь все сказочно и чудно,
Это воли моря полк,
И на самом носу судна
Был прибит матерый волк.
А отец свободы дикой
На парчовой лежит койке
И играет кистенем,
Чтоб копейка на попойке
Покатилася рублем.
Ножами наживы
Им милы, любезны
И ветер служивый
И смуглые бездны.
Он невидим и неведом
Быстро катится по водам.
Он был кум бедноты,
С самой смертью на ты.
Бревен черные кокоры
Для весла гребцов опоры.
Сколько вражьих голов
Срубил в битве галах,
Знает чайка-рыболов,
Отдыхая на шестах.
Месяц взял того, что наго вор.
На уструге тлеет заговор.
Бубен гром и песни дуд.
И, прославленные в селах,
Пастухи ножей веселых
Речи тихие ведут:
«От отечества, оттоле
Отманил нас отаман.
Волга-мать не видит пищи.
Время жертвы и жратвы.
Или разумом ты нищий,
Богатырь без головы?
Развяжи кошель, и грош
Бедной девки в воду брось!
Нам глаза ее тошны.
Развяжи узлы мошны.
Иль тебе в часы досуга
Шелк волос милей кольчуги?
Куксит, плачет целый день.
Это дело – дребедень.
Закопченою девчонкой
Накорми страну плотвы.
В гневе праведном серчая,
Волга бьется, правды чая.
Наша вера – кровь и зарево.
Наше слово – государево».
Богатырь поставил бревна
Твердых ног на доски палубы,
Произнес зарок сыновний,
Чтоб река не голодала бы.
Над голодною столицей
Одичавших волн
Воин вод свиреполицый,
Тот, кому молился челн,
Не увидел тени жалобы.
И уроком поздних лет
Прогремел его обет:
«К богу-могу эту куклу!
Девы-мевы, руки-муки,
Косы-мосы, очи-мочи!
Голубая Волга – на!
Ты боярами оболгана!»
Волге долго не молчится,
Ей ворчится как волчице.
Волны Волги точно волки,
Ветер бешеной погоды.
Вьется шелковый лоскут.
И у Волги у голодной
Слюни голода текут.
Волга воет, Волга скачет
Без лица и без конца.
В буревой волне маячит
Ляля буйного донца.
«Баба-птица ловит рыбу,
Прячет в кожаный мешок.
Нас застенок ждет и дыба,
Кровь прольется на вершок».
И морю утихнуть легко,
И ветру свирепствовать лень.
Как будто веселый дядькó
По пояс несется тюлень.
Нечеловеческие тайны
Закрыты шумом точно речью.
Так на Днепре, реке Украйны,
Шатры таились Запорожской Сечи.
И песни помнили века
Свободный ум сечевика.
Его широкая чуприна
Была щитом простолюдина,
А меч коротко-голубой
Боролся с чортом и судьбой.

19 января 1922




ПЕРЕВОРОТ В ВЛАДИВОСТОКЕ


День без костей. Смена властей…
Переворот.
Линяют оборотни;
Пешие толпы, конные сотни.
В глубинах у ворот,
В глубинах подворотни,
Смуглый стоит на русских охотник.
Его ружье листом железным
Блестит, как вечером болото.
И на губах дыханье саки
И песня парней Нагасаки.
Здесь боевое, служебное место,
А за волною – морская невеста.
У самурая
Смотрел околыш боем у Цусимы.
Как повесть мести, полный гневом,
Блестел.
«Идите прочь» – неслась пальбы суровой речь,
Речь, прогремевшая в огне вам!
Над городом взошел заморский меч.
И он, как месяц молодой,
Косой, кривой…
Сноп толп, косой пальбы косимый,
Он тяжко падал за улицы на свалку.
Переворот… Дыхание Цусимы,
Тела увозят на двуколке.
И алое в бегах.
Торопится, течет, спешит рекою до зареза
Железо и железо!
Где зелень прежняя? Трава бывалая?
И знамя алое?
И ты, зеленый плащ пророка?
Тебя забыл дол Владивостока!
Он, променяв для новых дел,
Железною щетиной поседел!
Как листьями рагоз покрытое болото,
Ряды пехоты идут спокойно, молчаливо.
На суд очей далекого залива
Проходит тесная пехота.

Настойчив, меток
Ком дроби беглых глаз!
И город взят зарядом
Упорной сотни глаз.
И пыль, взметенная снарядом,
Опять спокойно улеглась.
И мертвых ищет водолаз.
Потом встает, в морских растениях,
И видят все: он поседел
И выпал снег на строгом бобрике.

С народом морозов – народы морей!
Боги мороза – на лыжи скорей!
Походка тверда самурая,
Праздника битвы уснувшего края.
А волны пели: звеним! звеним!
Вприпрыжку шашка шла за ним.
Как воробей, скакала по камням мостовой
И пищи искала – кто здесь живой?
Вот песнь: меняйте смерть на беглеца,
Два жребия пред вами,
Кому поссориться случилось!
Бывало, босая девчонка спешит за мальчишкой
Вприпрыжку, босая, кляня
Проказы юных лет!
О камни звеня,
Так шашка волочилась вслед!
Пускай белила, дерзкий снег лица,
На скулы выпали ему,
Разрез очей и темен, и жесток.
Пускай сукно зеленого покроя,
Знакомого войскам земного шара образца,
Одеждою военною служило,
Окраской полевых пространств,
А шашка нежность разделила
С нарядной записною книжкой,
Где тангенсы и косинусы,
Женой второй, ревнуя, ссорясь,
Но старый бог войны, блеснув сквозь облака
Улиц Владивостока, вздымал на воздух голубка,
Сквозя сквозь воина стекло
Видением ужасным.
Виденьем древнего лубка,
Глаза косые подымая,
Достойным воином Мамая
Он проходил, высокий горец.
В нем просыпались старые ножа сны
И дух войны, смертей счета
И пулеметов строгое «та-та!»
В броне из телячьих копыт
Он сошел с островного лубка,
И червем шелковым шиты
Голубые одежды его облака.
Где мертвые русы, старой улицы бусы, –
Желтые бесы; пушки выстрелом босы.
Гопак пальбы по небу топал,
Полы для молний сотрясал
Широких досок синевы,
Полы небесной половицы.
Смычок ходил Амура и Невы,
Огня сверкала полоса.
И сладко ловить, и сладко ловиться!
Паре глаз чужого бога,
Шуму крыл – улыбка дань!
Там, где темная дорога,
В сердце нежность и тревога,
Быстры уличные лица,
Сладко верить и молиться,
Темной улице молиться!
Бьется шашка его о пол,
Умный черный глаза пепел.
Море подняло белого выстрела бивень,
Море подняло черного зарева хобот,
Ока косого падает ливень,
Город пришельцами добыт.
Глаз косой, глаз-ручей
Льется, шумит и бежит.
Насмешливой улыбкой улыбайся,
Глаз, привешенный седой головою китайца!

В ночном лесу военных зарев
Он стукнул в дверь, рукой ударив.
Повторный удар кулака,
Это в дверь застучала опять
<Рука> моряка,
Его боевая рука, ночной шум в облака.
И падал град на град,
Не с голубиное яйцо, как полагается,
А величиною в скорлупу умершей птицы Рук,
Охотницы воздушной за слонами,
Дедов смутной грозы, может быть грезы,
Несущей слонят в своих лапах.
Слоны исчезали, как зайцы,
Почуяв ее приближавшийся запах.
Они бежали табунами в страну Сибири и березы,
Страшнее не видали сов они,
Желтым костром глаз очарованы,
Совы слонов!
Пришел немного пьяный и веселый,
Горел, желтел огонь околыша,
И кукла войн за ним, и кто-то шел еще.
Что хочет он у «русской няни»?
Стоит и дверь за ручку тянет.
«Моя играй-играя
С тобою мало-мало».
В такую пору ждать гостей?
Кто он? Быть подпоркой двери нанят?
Кто он, в полночь? Только стук.
Нет ответа, нет вестей!
Деревце вишневое, щебетавшее «да»,
Вишня в лучах золотого заката,
Бог войны, а с ним беда,
Стукнул в двери твоей хаты!
В старом городе никого нет, город умер и зачах,
Бабочка голубая, в золотых лучах!

Черные сосны в снегу,
Черные сосны над морем, черные птицы на соснах,
Это ресницы.
Белое солнце,
Белое зарево,
Черного месяца ноша,
Это глаза.
Золотая бабочка
Присела на гребень высокий
Золотого потопа,
Золотой волны.
Это лицо. Брызгами дерево,
Золотая волна золотого потопа,
Сотнями брызг закипела,
Набежала на кручу
Золотой пучины.
Золотая бабочка
Тихо присела на ней отдохнуть,
На гребень морей золотой
Волны закипевшей.
Это лицо.
Это училось синее море у золотого,
Как подыматься и падать,
И закипать и рассыпаться золотыми нитями,
Золотыми брызгами, золотыми кудрями
Золотого моря,
Золотыми брызгами таять
На песке морском
Около раковин моря.

Косая бровь все понимала,
«Моя играй-играя
Мало-мало».
Око косое бога войны
Старой избы окном покосилось,
Спрятано в бровях лохматых,
Белою мышью смотрело.
Он замер за дверью, лучше котов
Прыжок на добычу сделать готов.
Пела и билась железная шашка,
Серебряной билась игрой.
За дверью он дышит и замер
И смотрит косыми глазами.
«Моя тебя не знай!
Моя тебя видай-видай!
Моя с тобой играя мало-мало?»
Осада стен глухих речами!
Их двое, полузнакомы они,
Ведут беседу речью ломаной.
Он знает слабые места
Нагого тела, нагого воина проломы.
Он знает ямку живота,
Куда летит удар борца
Прямою вилкой жестких пальцев,
Могилы стук без обиняка!
Летит наскок наверняка!
Умеет гнуть быстрей соломы тела чужие
Он, малый и тщедушный,
Ровесник в росте с малышами,
Своей добычею послушной
Играет телом великана!
Одним лишь знаньем тайн силач,
Упругим мячиком ловкач,
Играет телом великана,
Умеет бросить наземь мясо,
Чужой утес костей и мяс.
Рассыпаться стеклом стакана
В пространство за ушами,
Двумя лишь пальцами вломясь,
Его умел, косой, без брони,
Косой удар ребром ладони.
Ломая кости пополам,
Чужой костяк бросать на слом,
Как будто грохнувший утес,
Угаром молнии коснувшись кадыка,
Приходом роковой падучей
На землю падать учит
Его суровая рука.
Иль сделав из руки рога,
Убийце выколоть глаза,
Его проворно ослепить
Наскоком дикого быка
И радость власти тихо пить.
И пальцам тыл согнув богатыря,
Приказ ума удесятеря,
Чтоб тела грохнулся обвал
И ноги богу целовал.
И пальцы хрупкие ломать,
Согнув за самые концы,
Убийцу весть покорнее теленка.
Иль бросить на колени ниц
Чужое мясо, чужой утес,
Уже трусливый, точно пес.
Иль руку вывернув ему,
На пол-прямых согнувши локоть,
Вести послушнее ребенка
И за уши всадив глубоко ногти,
Ухода разума позвать чуму
И на устах припадок пены,
Чтобы молитвою богам,
Землею мертвою легли к его ногам
Безумных сил беспомощные члены.
Или чужие наклоняя пальцы,
Победу длить и впредь и дальше!
В опасные места меж ребер
Он наносил удар недобер
И, верный друг удачи,
Нес сквозь борьбу решения итог,
Как верный ход задачи:
Всё, кроме ловкости, ничто!
Четою птиц летевших
Косые очи подымались кверху
Под тонкими бровями.
Как крылья, эти брови, как крылья в часы бури,
Жестокие и злые, застывшие в полете.
И красным цветком осени
Были сложены губы.
Небрежный рта цветок, жестокою чертой означен,
На подбородок брошен был широкий, –
Это воин Востока.
Пыли морской островов, пыли морей странный посол,
Стоял около двери, тихо стуча.

<Весна 1922>




СИНИЕ ОКОВЫ


К сеням, где ласточка тихо щебечет,
Где учит балясин училище с четами нечет,
Где в сумраке ум рук – Господ<ь> кистей,
Смех: – ай! ай! – лов наглых назойливых ос,
Нет их полету костей,
Злее людских плоскостей
Рвут облака золотые
У морей ученических кос.
Жалобой палубы поднят вопрос:
Кто прилетел, тихокрылый?
Солнц
И кули с червонцами звезд наменять
На окрик знакомый:
«Я не одета, Витюша, не смотрите на меня!»
Ласточки две,
Как образ семьи в красном куте,
Из соломы и глины
Вместо парчи
Свили лачугу:
Был взамен серебра
Этих ласточек брак.
Синие в синем муху за мухой ловили,
Ко всему равнодушны – и голосу Кути,
И рою серебряной пыли,
К тому, что вечером гаснут лучи,
Ясная зайчиков алых чума.
В зелени прежней – кладбище света, темнеет пора.
Вечер. И соня махала крылом, щебеча.
За садом, за улицей говор на «ча»:
«Чи чадо сюда прилетело?
Мало дитя!»
Пчелы телегу сплели!
Ласточки пели «цивить!»
Черный взор нежен и смугол.
Синими крыльями красный закутан был угол.
Пчелы тебя завели.
Будет пора и будет велик
Голос: моря – переплыть
И зашатать морские полы
Красной Поляны
Лесным гопаком,
О ком
Речи несутся от края до края,
Что брошено ими «уми»
Из «умирая».
И эта весть дальше и больше
Пальцами Польши,
Черных и белых народов
Уносит лады
В голубые ряды
Народов, несущихся в праздничном шуме,
Без проволóчек и прóволочек.
С сотнями стонными
Проволок ящик
(С черной зеркальной доской).
Кто чаровал
Нас, не читаемых в грезах,
А настоящих,
Бросая за чарами чары вал.
И старого крова очаг,
Где город – посмешище,
Свобода – седая помещица,
Где птицам щебечется,
Бросил, как знамя,
Где руны: весна – Мы!
Узнайте во сне мир!
Поссорившись с буднями,
Без берега нив
Ржаницы с ржаницей
Увидеться с студнями,
Их носит залив,
Качает прилив,
Где море рабочее вечером трудится –
Выбивает в камнях своё – восемь часов!
Разбудится! Солнце разбудится!
Заснуло, –
На то есть будильник
Семи голосов, веселого грома,
Веселого хохота, воздушного писка.
Ограда, – на то есть
Напильник,
А ветер – доставит записку.
На поиск! На поиск!
Пропавшего солнца.
Пропажа! Пропажа!
Пропавшего заживо.
В столбцах о краже
Оно такое:
Немного рыжее,
Немного ражее,
Теперь под стражею.
Веселое!
В солнцежорные дни
Мы не только читали,
Но и сами глотали
Блинами в сметане
И небесами другими,
Когда дни нарастали
На масляной.
Это не море, это не блин,
Это же солнышко
Закатилось сквозь вас с слюной.
Вы здесь просто море,
А не масляничный гость.
Точно во время морского прибоя
Дальняя пена ваши усы.
Съел солнышко в масле и сыт.
Солнце щиплет дни
И нагуливает жир,
Нужно жар его жрецом жрать и жить,
Не худо, ежели около кусочек белуги,
А ведь ловко едят его в Костроме и Калуге.
Не смотри, что на небе солнце величественно,
Нет, это же просто поверье язычества.
Солнышко, радостей папынька!
Где оно нынче?
У чорта заморского запонка?
Чорт его спрятал в петлицу?
Выловим! Выловим!
Выудим! Выудим!
Кто же, ловкач,
Дерзко выломит удочку?
И вот девушка-умница, девушка-чудочко
Самой яркой звездой земного погона
Блеснула, как удочка,
За солнцем
В погоню, в погоню,
Лесою блеснула.
И будут столетья глазеть,
Потомков века,
На вас, как червяка.
Солнышко, удись!
Милое, удись!
Не будь ослух
Моляны
Красной Поляны.
И перелетели материк Расеи вы
Вместе с Асеевым.
И два голубка
Дорогу вели крючку рыбака.
А сам рыбак –
Страдания столица –
В знакомо синие оковы
Себя небрежно заковал,
Верней, другие заковали,
И печень смуглую клевали
Ему две важные орлицы
И долгими ночами
Летели дальше величаво.
А вдалеке просты, легки
Зовут мальчишки: «Голяки!»
Ведь Синь и Голь
В веках дружáт
И о нашествии Синголов
Они прелестно ворожат,
И речи врезались в их головы,
В стакане черепа жужжат.
Здесь богатырь в овчине,
Похож на творца Петербурга,
И милые дивчины,
И корни падучей, летевшие зорко.
Придет пора,
И слухов конница
По мостовой ушей несясь,
Копытом будет цокать:
Вы где-то там, в земле Владивостока,
И жемчуг около занозы
Безумьем запылавшей мысли,
Страдающей четко зари,
Двух раковин, небесной и земной, –
Нитью выдуманных слез –
Вы там, где мощное дыхание кита!
Теперь из шкуры пестро золотой,
Где яблок золотых гора,
Лесного дикого кота
Вы выставили локоть.
Друзья! И мальчики!
Давайте этими вселенными
Играть преступно в альчики,
И парусами вдохновенными
Мы тронем аль чеки.
Согласны? Стало, будет кон,
Хотя б противился закон.
И вот решения итог:
Несите бабки и биток.
Когда же смерти баба-птица
Засунет мир в свой кожаный мешок,
Какая вдумчивая чтица
Пред смыслом слов отступится на шаг,
Прочтя нечаянные строки?
Осенняя синь и вы в Владивостоке,
Где конь ночей отроги гор,
Седой, взамен травы ест
И наклонился низко мордой.
И в звездном блеске шумов очередь,
Ваш катится обратный выезд,
Чтобы Москву овладивосточить.
И жемчуг северной Печоры
Таили ясных глаз озера,
Снежной жемчужины – северный жемчуг.
И выстрелом слов сквозь кольчугу молчания
Мелькали великие реки,
И бегали пальцы дороги – стучания
По черным и белым дощечкам ночей.
Вот Лена с глазами расстрела
Шарахалась волнами лени
В утесы суровых камней.
Утопленник плавал по ней
С опухшим и мертвым лицом.
А там, кольчугой пен дыша,
Сверкали волны Иртыша,
И воин в северной броне
Вставал из волн, ракушек полн,
Давал письмо для северной Онеги.
Широкие очи рогоз,
Коляска из синих стрекоз
Была вам в поездке Сибирью сколоченный воз.
И шумов далекого моря обоз,
Ударов о камни задумчивых волн,
Тянулся за вами, как скарб.
Россия была уж близка.
И честь отдавал вам сибирский мороз.
Хотели вы не расплескать
Свидания морей беседы говорливой
Серебряные капли,
Нечаянные речи
В ладонях донести,
Росой летя на крыльях цапли,
Ту синеву залива, что
Проволокой путей далече
Искала слуха шуму бурь
И взвизгов ласточек полету,
И судей отыскать для вкуса ласточек гнезда морского,
И в ухо всей страны Валдая,
Где вечером Москва горит сережкой,
Шепнуть проделки самурая,
Что море куксило, страдая,
Что в море плавают япошки;
И подковав на синие подковы,
Для дикой скачки
Страну дороги Ермаковой,
Чтоб вывезть прошлое на тачке.
И сруб бревенчатый Сибири
В ладу с былиною широкой
Дива стоокого
Вас провожал
Нетряскою коляской
Из сонма множества синих стрекоз.
Шатер небес навесом был ночлега,
В широкой радуге морозных жал
Из синих мух, чьи крылья сверк морей,
Везла вас колымага,
Воздушная телега
Олега! Олега!
Любимца веков!
Чтоб разом
Был освещен неясный разум,
И топот победы Сибири синих подков,
И дерзкая другов ватага.
Умеем написать слова любые
На кладбище сосновой древесины.
Я верю, многие не струсят
Вдруг написать чернилами чернил
Русалку, божество,
И весь народ, гонимый стражей книг,
Перчаткой белой околоточных.
А вы чернилами вернил:
– Верни! Верни! –
На полотне обычных будней
Умеете коряво начертать
Хотя бы «божество»,
В неловком вымолве увидеть каменную бабу
Страны умов,
Во взгляде – степь Донских холмов?
Не в тризне
Сосен и лесов,
Не на потомстве лесопилен
И не на кладбище сосновом бора,
А в жизни, жизни,
На радуге веселья взора,
На волнах милых голосов
Скоро, споро
Корявый почерк
Начертать
И, крикнув: «Ни черта!», –
В глаза взглянуть городового,
Свисток в ушах, ведь пишется живое слово,
А с этим ссорится закон
И пятит свой суровый глаз в бока!
Начертана событий азбука –
Живые люди вместо белого листа,
Ночлег поцелуев ресница
Вместо широкого поля страницы
Для подписи дикой.
Давайте из знакомых
Устраивать зверинцы
Задумчивых божеств,
Чтобы решеткой дела
Рассыпав на соломах,
Заснувшие в истомах
С стеклянным волосом тела,
Где «да» и «нет» играло в дурачки,
Где тупость спряталась в очки,
Чтоб в наших дней задумчивой рогоже
Сидели закутанные некто,
Для неба негожи,
На небо немного похожи,
И граждане речи
Стали граждане жизни.
Не в этом ли, о песнь, бег твой?
Как та дуброва оживлена,
Сама собой удивлена,
Сама собой восхищена,
Когда в ней плещется русалка!
И в тусклом звездном ситце,
Усталая носиться,
Так оживляет храмы галка!
Бывало я, угрюмый и злорадный,
Плескал, подкравшись в корнях ольхи,
На книгу тела имя Ольги.
Речной волны писал глаголы я,
Она смеялась, неповадны
Ей лица сумрачной тоски,
И мыла в волнах тело голое.
Но лишь придет да-единица,
Исчезнет надпись меловой доски
И, как чума, след мокрой губки
Уносит всё мое «хочу» на душугубке,
И ропот быстрых вод
В поспешных волнах проворных строк,
Неясной мудрости урок,
Ведь не затем ли,
Чтобы погоду в солнечный день обожествить
В книге полдня, сейчас
Ласточка пела «цивить!»
В избе бревенчатой событий
Порой прорублено окно –
Стеклянных дел
Задумчивое но.
Бревенчатому срубу
Прозрачнее окна
Его прозрачные глаза
На тайный ход событий
Позволят посмотреть.
Когда сошлись Глаголь и Рцы
И мир качался на глаголе
Повешенной Перовской
Тугими петлями войны,
Как маятник вороньих стай –
Однообразная верста!
Столетий падали дворцы,
Одни осталися Асеевы,
Вы, Эр, покинули Расею вы,
И из России Эр ушло,
Как из набора лишний слог,
Как бурей вырвано весло…
И эта скобок тетива
Раскрытою задачей
От вывесок пив и пивца
Звала в Владивосток
Очей Очимира певца.
Охотники удачи!
Друзья, исчислите,
Какое Мыслете,
Обещанное Эм,
Размолов, как жернов, время
В муку для хлеба,
Его буханку принесут
Мешочником упорным?
Но рушатся первые цепи,
И люди сразились и крепи
Сурового Како!
Как? Как? Как?
Так много их:
Ка…Ка…Ка…
Идут, как новое двуногое,
Колчак, Корнилов и Каледин.
Берет могильный заступ беден,
Ему могилу быстро роет:
«Нас двое, смерть придет, утроит».
Шагает Ка,
Из бревен наскоро
Сколоченное,
То пушечной челюстью ляская,
Волком в осаде,
Ступает широкой ногою слона
На скирды людей обмолоченные,
Свайной походкой по-своему
Шагает, шугая, шатается.
От живой шелухи,
Поле было ступою.
Друзья моей дружины!
Вы любите белым медведям
Бросать комок тугой пружины:
Дрот,
Растаявши в желудке,
Упругою стрелой,
Как старый клич «долой»,
Проткнет его живот –
И «вззы» кричать победе,
Охотником по следу
Сегодня медведей, а завтра ярых людведей.
Людведи или хуже медведей?
Охоты нашей недостойны?
И свиста меткого кремневых стрел
(Людведей и Синголов войны)?
С людведем на снегу барахтаясь,
Обычной жизни страх таись!
Вперед! Вперед! Ватага!
Вперед! Вперед! Синголы!
Маячит час итога!
Порока и святого
Година встала
Ужасной незнакомкою,
Задачу с уравненьем комкая,
Чего не следует понять иначе.
Ошибок страшный лист у ней,
В нем только грубые ошибки
И ни одной улыбки.
Те строки не вели к концу
Желанной истины:
Знак равенства в знакомом уравненьи
Пропущен здесь, поставлен там.
И дулом самоубийцы железная задача
Вдруг повернулася к виску.
Но Красной Поляны
Был забытым лоскут?
И черепа костью жеманною
Година мотала навстречу желанному.
Случалось вам лежать в печи
Дровами
Для непришедших поколений?
Случалось так, чтоб ушлые и непришедшие века
Были листом для червяка?
Видали вы орлят,
Которым черви съели
Их жилы в крыльях, их белый снежный пух?
Их неуклюжие прыжки взамен полета?
Самые страшные вещи! Остальное – лопух!
Телят у горла месяц вещий?
Но не пришло к концу
Желанной истины в старинном смысле уравненье,
Поклонникам «ура», быть может, не к лицу.
Прошел гостей суровый цуг,
Друзей могилы.
Карогого солнца лучи!
Сколько их? Восьмеро?
Плывут в своей железной вере?
Против теченья страшный ход.
Вы очарованы в железный круг –
Метать чугунную икру.
Ход до смерти – суровый нерест
Упорных смерти женихов,
Войны упорных осетров,
Прибою поперек ветров.
То впереди толпы пехот –
Колчак, Корнилов и Каледин.
В волнах чугунного Амура,
Осоками столетий шевеля,
Вас вывел к выстрелам обеден,
Столетьем улыбаясь, Дуров.
Когда блистали шашки неловки и ловки,
Богов суровых руки играли тихо в шашки,
Играли в поддавки.
Шатаясь бревнами из звука,
Шагала азбука войны.
На них, бывало, я
Сидел беспечным воробьем
И песни прежние чирикал,
Хоть смерти маятники тикали.
Вы гости сумрачных могил,
Вы говор струн на Ка,
Какому голоду оков,
Какому высушенному озеру
Были в неудачной игре козыри?
Зачем вы цугом шли в могилу?
Как крышка кипятка,
Как строгий пулемет,
Стучала вслед гробов доска,
Где птицей мозг летел на туловище слепой свободы.
Прошли в стране,
Как некогда Рутил,
Вы гости сумрачных могил!
И ровный мерный стук – удары в пальцы кукол.
То смерть кукушкою кукукала,
Перо рябое обнаружив,
За сосны спрятавшись событий,
В имёнах сумрачных вождей.
Кук! Ку-кук!
Об этом прежде знал Гнедов.
Пророча, сколько жить годов,
Пророча, сколько лет осталось,
Кукушка азбуки в хвое имен закрыта,
Она печально куковала.
Душе имен доступна жалость
Поры младенческой судьбы народов кукол
Мы в их телах не замечали.
Могилы край доскою стукал.
А иногда, сменяя Ка, насмешливо лилося «Люли»
Через окопы и за пули.
Там жили колословы,
Теперь оковоловы.
Коса войны, чумы, меча ли
Косила колос сел,
И все же мы не замечали
Другие синие оковы,
Такие радостные всем.
Вы из земли хотели Ка,
Из грязи, из песка и глины,
Скрепить устои и законы,
Чтоб снова жили властелины.
А эта синяя доска,
А эти синие оковы
Грозили карою тому,
Кто не прочтет их звездных рун.
Она небесная глаголица,
Она судебников письмо,
Она законов синих свод,
И сладко думается и сладко волится
Тому, их клинопись прочесть кто смог.
Холмы, равнины, степи!
Вам нужны голубые цепи?
Вам нужны синие оковы?
Они – в небесной вышине!
Умей читать их клинопись
В высоких небесах.
Пророк, бродяга, свинопас!
Калмык, татарин и русак!
Все это очень, очень скучно,
Все это глухо и не звучно.
Но здесь других столетий трубка,
И государств несется дым.
И первая конная рубка
Юных (гм! гм!) с седым.
Какая-то колода, быть может человечества,
Искала Ка, боялась Гэ!
И кол, вонзенный в голь,
Грозил побегам первых воль,
Немилых кололобым.
Но он висел, небесный кол,
Его никто не увидал,
И каждый отдавался злобам.
А между тем миры вращались
Кругом возвышенного Ка.
И эта звездная доска –
Синий злодей –
Гласила с отвагою светской:
Мы – в детской
Рода людей.
Я кое-как проковыляю
Пору пустынную,
Пока не соберутся люди и светила
В общую гостиную.
О Синяя! В небе, на котором
Три в семнадцатой степени звезд,
Где-то я был там полезным болтом.
Ваши семнадцать лет какою звездочкой сверкали?
Воздушные висели трусики,
Весной земные хуже лица,
Огонь зеленый – ползет жужелица,
Зеленые поднявши усики,
Зеленой смертью старых кружев
Сквозняк к могилам обнаружив.
В зеленой зелени кроты
Ходы точили сквозь листы.
«Проворнее, кацап!
Отверженный, лови!».
Кап, кап! кап! –
Падали вишни в кувшин,
Алые слезы садов.
Глаза, как два скворца в скворешнице,
На ветке деревянной верещали.
Она в одежде белой грешницы,
Скрывая тело окаянное,
Стоит в рубашке покаянной.
Она стоит живая мученица,
Где только ползала гусеница,
Веревкой грубой опоясав
Как снег холодную сорочку,
Где ветки молят Солнечного Спаса,
Его прекрасные глаза,
Чернил зимы не ставить точку,
Суровой нищенки покров.
А ласточка крикнет «цивить»!
И мчится, и мчится веселью учиться!
Стояла надписью Саяна
В хребтах воздушной синевы,
Лилось из кос начало пьяное,
Земной, веселый, грешный хмель.
Над нею луч порой сверкал,
И свет божественный сиял,
И кто-то крылья отрубал.
Сегодня в рот вспорхнет вареник,
В веселый рот людей, и вот –
Вишневых полно блюдо денег,
Мушиный радуется сход,
Отметив скачкой час свобод.
Белее снега и мила,
Она воздушней слова «панны»,
Она милей, белей сметаны.
Блестя червонцами менял,
Летали косы, как ужи
Среди взволнованных озер,
Где воздух дик и пышен.
«Раб! иди и доложи,
Что госпожа набрала вишен.
И позови сюда ковер».
Какой чахотки сельской грезы
Прошли сквозь очи, как стрела,
Когда, соседкою ствола,
Рукою темною рвала
С воздушных глаз малиновые слезы?

Я верю: разум мировой
Земного много шире мозга
И через невод человека и камней
Единою течет рекой,
Единою проходит Волгой.
И самые хитрые мысли ученых голов,
Граждане мозга полов и столов, –
Их разум оболган.
Быть может, то был общий заговор
И дерева и тела.
Отвага глаза, ватага вер
И рядом вишневая розга,
Терновник для образа несшая смело.
Но честно я отмечу: была ты хороша.
Быть может, в эти полчаса
Во мне и <в ней> вселенская душа
Искала, отдыхая, шалаша.
И возле ног могучих, бóсых
Устало свой склонила посох.
Искала отдыха, у темени
Ручей бежал земного времени.
В наборе вишен и листвы,
В полях воздушной синевы,
Где ветер сбросил пояса,
Глаза дрожали – черная роса.
Зеленый плеск и переплеск –
И в синий блеск весь мир исчез.

Весна 1922