* * *
Любовь
должна быть счастливой –
Это
право любви.
Любовь
должна быть красивой –
Это
мудрость любви.
Где
ты видел такую любовь?
У
господ писарей генерального штаба?
На
эстраде, – где бритый тенóр,
Прижимая
к манишке перчатку,
Взбивает
сладкие сливки
Из
любви, соловья и луны?
В
лирических строчках поэтов,
Где
любовь рифмуется с кровью
И
почти всегда голодна?..
К
ногам Прекрасной Любви
Кладу
этот жалкий венок из полыни,
Которая
сорвана мной в ее опустелых садах...
<1911>
ТАК СЕБЕ
Тридцать
верст отшагав по квартире,
От
усталости плечи горбя,
Бледный
взрослый увидел себя
Бесконечно
затерянным в мире.
Перебрал всех знакомых, вздохнул
И поплелся, покорный, как мул.
На
углу покачался на месте
И
нырнул в темный ящик двора.
Там
жила та, с которою вместе
Он
не раз убивал вечера.
Даже дружба меж ними была –
Тáк знакомая близко жила.
Он
застал ее снова не в духе.
Свесив
ноги, брезгливо-скучна,
И,
крутя зубочисткою в ухе,
В
оттоманку вдавилась она.
И белели сквозь дымку зефира
Складки томно-ленивого жира.
Мировые
проблемы решая,
Заскулил
он, шагая, пред ней,
А
она потянулась, зевая,
Так
что бок обтянулся сильней –
И, хребет выгибая дугой,
По ковру застучала ногой.
Сел.
На плотные ноги сурово
Покосился
и гордо затих.
Сколько
раз он давал себе слово
Не
решать с ней проблем мировых!
Отмахнул горьких дум вереницу
И взглянул на ее поясницу.
Засмотрелся
с тупым любопытством,
Поперхнулся
и жадно вздохнул,
Вдруг
зарделся и с буйным бесстыдством
Всю
ее, как дикарь, оглянул.
В сердце вгрызлись голодные волки,
По спине заплясали иголки.
Обернулась,
зевая, сирена
И
невольно открыла зрачки:
Любопытство
и дерзость мгновенно
Сплин
и волю схватили в тиски,
В сердце вгрызлись голодные щуки,
И призывно раскинулись руки...
………………………………….
Воротник
поправляя измятый,
Содрогаясь,
печален и тих,
В
дверь, потупясь, шмыгнул воровато
Разрешитель
проблем мировых.
На диване брезгливо-скучна,
В
потолок засмотрелась она.
<1911>
АМУР И ПСИХЕЯ
Пришла
блондинка-девушка в военный лазарет,
Спросила
у привратника: «Где здесь Петров, корнет?»
Взбежал
солдат по лестнице, оправивши шинель:
«Их
благородье требует какая-то мамзель».
Корнет
уводит девушку в пустынный коридор,
Не
видя глаз, на грудь ее уставился в упор.
Краснея,
гладит девушка смешной его халат.
Зловонье,
гам и шарканье несется из палат.
«Прошел
ли скверный кашель твой? Гуляешь или нет?
Я,
видишь, принесла тебе малиновый шербет...»
«Merci.
Пустяк, покашляю недельки три еще».
И
больно щиплет девушку за нежное плечо.
Невольно
отодвинулась и, словно в первый раз,
Глядит
до боли ласково в зрачки красивых глаз.
Корнет
свистит и сердится. И скучно и смешно!
По
коридору шляются – и не совсем темно...
Сказал
блондинке-девушке, что ужинать пора,
И
проводил смущенную в молчанье до двора...
В
палате венерической бушует зычный смех,
Корнет
с шербетом носится и оделяет всех.
Друзья
по койкам хлопают корнета по плечу,
Смеясь,
грозят, что завтра же расскажут все врачу.
Растут
предположения, растет басистый вой,
И
гордо в подтверждение кивнул он головой...
Идет
блондинка-девушка вдоль лазаретных ив,
Из
глаз лучится преданность, и вера, и порыв.
Несет
блондинка-девушка в свой дом свой первый сон:
В
груди зарю желания, в ушах победный звон.
<1910>
СТРАШНАЯ ИСТОРИЯ
I
Окруженный
кучей бланков,
Пожилой
конторщик Банков
Мрачно
курит и косится
На
соседний страшный стол.
На
занятиях вечерних
Он
вчера к девице Керних,
Как
всегда, пошел за справкой
О
варшавских накладных –
И,
склонясь к ее затылку,
Неожиданно
и пылко
Под
лихие завитушки
Вдруг
ее поцеловал.
Комбинируя
событья,
Дева
Керних с вялой прытью
Кое-как
облобызала
Галстук,
баки и усы.
Не
нашелся бедный Банков,
Отошел
к охапкам бланков
И,
куря, сводил балансы
До
ухода, как немой.
II
Ах,
вчера не сладко было!
Но
сегодня, как могила,
Мрачен
Банков и косится
На
соседний страшный стол.
Но
спокойна дева Керних:
На
занятиях вечерних
Под
лихие завитушки
Не
ее ль он целовал?
Подошла,
как по наитью,
И,
муссируя событье,
Села
рядом и солидно
Зашептала,
не спеша:
«Мой
оклад полсотни в месяц,
Ваш
оклад полсотни в месяц, –
На
сто в месяц в Петербурге
Можно
очень мило жить.
Наградные
и прибавки
Я
считаю на булавки,
На
Народный Дом и пиво,
На
прислугу и табак».
Улыбнулся
мрачный Банков –
На
одном из старых бланков
Быстро
свел бюджет их общий
И
невесту ущипнул.
Так
Петр Банков с Кларой Керних
На
занятиях вечерних,
Экономией
прельстившись,
Обручились
в добрый час.
III
Проползло
четыре года.
Три
у Банковых урода
Родилось
за это время
Неизвестно
для чего.
Недоношенный
четвертый
Стал
добычею аборта,
Так
как муж прибавки новой
К
Рождеству не получил.
Время
шло. В углу гостиной
Завелось
уже пьянино
И
в большом недоуменье
Мирно
спало под ключом.
На
стенах висел сам Банков,
Достоевский
и испанка.
Две
искусственные пальмы
Скучно
сохли по углам.
Сотни
лиц различной масти
Называли
это счастьем...
Сотни
с завистью открытой
Повторяли
это вслух!
* * *
Это
ново? Так же ново,
Как
фамилия Попова,
Как
холера и проказа,
Как
чума и плач детей.
Для
чего же повесть эту
Рассказал
ты снова свету?
Оттого
лишь, что на свете
Нет
страшнее ничего...
<1911>
НАКОНЕЦ!
В городской суматохе
Встретились двое.
Надоели обои,
Неуклюжие споры с собою,
И бесплодные вздохи
О том, что случилось когда-то...
В час заката,
Весной, в зеленеющем сквере,
Как безгрешные звери,
Забыв осторожность, тоску и потери,
Потянулись друг к другу легко, безотчетно
и чисто.
Не речисты
Были их встречи и кротки.
Целомудренно-чутко молчали,
Не веря и веря находке,
Смотрели друг другу в глаза,
Друг на друга надели растоптанный старый
венец
И, не веря и веря, шептали:
«Наконец!»
Две недели тянулся роман.
Конечно, они целовались.
Конечно, он, как болван,
Носил ей какие-то книги –
Пудами.
Конечно, прекрасные миги
Казались годами,
А
старые скверные годы куда-то ушли.
Потом
Она
укатила в деревню, в родительский дом,
А
он в переулке своем
На
лето остался.
Странички первого письма
Прочел он тридцать раз.
В них были целые тома
Нестройных жарких фраз...
Что сладость лучшего вина,
Когда оно не здесь?
Но он глотал, пьянел до дна
И отдавался весь.
Низал в письме из разных мест
Алмазы нежных слов
И набросал в один присест
Четырнадцать листков.
Ее
второе письмо было гораздо короче,
И
были в нем повторения, стиль и вода,
Но
он читал, с трудом вспоминал ее очи,
И,
себя утешая, шептал: «Не беда, не беда!»
Послал
«ответ», в котором невольно и вольно
Причесал
свои настроенья и тонко подвил,
Писал
два часа и вздохнул легко и довольно,
Когда
он в ящик письмо опустил.
На
двух страничках третьего письма
Чужая
женщина описывала вяло:
Жару,
купанье, дождь, болезнь мaмá,
И
все это «на ты», как и сначала...
В
ее уме с досадой усомнясь,
Но
в смутной жажде их осенней встречи,
Он
отвечал ей глухо и томясь,
Скрывая
злость и истину калеча.
Четвертое
письмо не приходило долго.
И
наконец пришла «с приветом» carte postale*,
Написанная
лишь из чувства долга...
Он
не ответил. Кончено? Едва ль...
Не любя, он осенью, волнуясь,
В адресном столе томился много раз.
Прибегал, невольно повинуясь
Зову позабытых темно-серых глаз...
Прибегал, чтоб снова суррогатом рая
Напоить тупую скуку, стыд и боль,
Горечь лета кое-как прощая
И опять входя в былую роль.
День, когда ему на бланке написали,
Где она живет, был трудный, нудный день –
Чистил зубы, ногти, а в душе кричали
Любопытство, радость и глухой подъем...
В семь он, задыхаясь, постучался в двери
И вошел, шатаясь, не любя и злясь,
А она стояла, прислонясь к портьере,
И ждала, не веря, и звала, смеясь.
Через пять минут безумно целовались,
Снова засиял растоптанный венец,
И глаза невольно закрывались,
Прочитав в других немое: «Наконец!..»
<1911>
_________
*Почтовая
открытка (фр.).
ХЛЕБ
(Роман)
Мечтают
двое...
Мерцает
свечка.
Трещат
обои.
Потухла
печка.
Молчат
и ходят...
Снег
бьет в окошко,
Часы
выводят
Свою
дорожку.
«Как
жизнь прекрасна
С
тобой в союзе!»
Рычит
он страстно,
Копаясь
в блузе.
«Прекрасней
рая...»
Она
взглянула
На
стол без чая,
На
дырки стула.
Ложатся
двое...
Танцуют
зубы.
Трещат
обои
И
воют трубы.
Вдруг
в двери третий
Ворвался
с плясом –
Принес
в пакете
Вино
и мясо.
«Вставайте,
черти!
У
подворотни
Нашел
в конверте
Четыре
сотни!!»
Ликуют
трое.
Жуют,
смеются.
Трещат
обои,
И
тени вьются...
Прощаясь,
третий
Так
осторожно
Шепнул
ей: «Кэти!
Т
е п е р ь ведь можно?»
Ушел.
В смущенье
Она
метнулась,
Скользнула
в сени
И
не вернулась...
Улегся
сытый.
Зевнул
блаженно
И,
как убитый,
Заснул
мгновенно.
<1910>
ОШИБКА
Это
было в провинции, в страшной глуши.
Я
имел для души
Дантистку
с телом белее известки и мела,
А
для тела –
Модистку
с удивительно нежной душой.
Десять
лет пролетело.
Теперь
я большой...
Так
мне горько и стыдно
И
жестоко обидно:
Ах,
зачем прозевал я в дантистке
Прекрасное
тело,
А
в модистке
Удивительно
нежную душу!
Так
всегда:
Десять
лет надо скучно прожить,
Чтоб
понять иногда,
Что
водой можно жажду свою утолить,
А
прекрасные розы для носа.
О,
я продал бы книги свои и жилет
(Весною
они не нужны)
И
под свежим дыханьем весны
Купил
бы билет
И
поехал в провинцию, в страшную глушь...
Но,
увы!
Ехидный
рассудок уверенно каркает: «Чушь!
Не
спеши –
У
дантистки твоей,
У
модистки твоей
Нет
ни тела уже, ни души».
<1910>
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
(Для мужского голоса)
Мать
уехала в Париж...
И
не надо! Спи, мой чиж.
А-а-а!
Молчи, мой сын,
Нет
последствий без причин.
Черный
гладкий таракан
Важно
лезет под диван.
От
него жена в Париж
Не
сбежит, о нет, шалишь!
С
нами скучно. Мать права.
Н
о в ы й гладок, как Бова,
Н
о в ы й гладок и богат.
С
ним не скучно... Так-то, брат!
А-а-а!
Огонь горит.
Добрый
снег окно пушит.
Спи,
мой кролик, а-а-а!
Все
на свете трын-трава...
Жили-были
два крота...
Вынь-ка
ножку изо рта!
Спи,
мой зайчик, спи, мой чиж, –
Мать
уехала в Париж.
Чей
ты? Мой или его?
Спи,
мой мальчик, ничего!
Не
смотри в мои глаза...
Жили
козлик и коза...
Кот
козу увез в Париж...
Спи,
мой котик, спи, мой чиж!
Через...
год... вернется... мать...
Сына
нового рожать...
<1910 >
«ДУРАК»
Под
липой пение ос.
Юная
мать, пышная мать
В
короне из желтых волос,
С
глазами святой,
Пришла
в тени почитать –
Но
книжка в крапиве густой...
Трехлетняя
дочь
Упрямо
Тянет
чужого верзилу: «Прочь!
Не
смей целовать мою маму!»
Семиклассник
не слышит,
Прилип,
как полип,
Тонет,
трясется и пышет.
В
смущенье и гневе
Мать
наклонилась за книжкой:
«Мальчишка!
При
Еве!»
Встала,
поправила складку
И
дочке дала шоколадку.
Сладостен
первый капкан!
Три
блаженных недели,
Скрывая
от всех, как артист,
Носил
гимназист в проснувшемся теле
Эдем
и вулкан.
Не
веря губам и зубам,
До
боли счастливый,
Впивался
при лунном разливе
В
полные губы...
Гигантские
трубы,
Ликуя,
звенели в висках,
Сердце,
в горячих тисках,
Толкаясь
о складки тужурки,
Играло
с хозяином в жмурки, –
Но
ясно и чисто
Горели
глаза гимназиста.
Вот
и развязка:
Юная
мать, пышная мать
Садится
с дочкой в коляску –
Уезжает
к какому-то мужу.
Склонилась
мучительно близко,
В
глазах улыбка и стужа,
Из
ладони белеет наружу –
Записка!
Под
крышей, пластом,
Семиклассник
лежит на диване
Вниз
животом.
В
тумане,
Пунцовый,
как мак,
Читает
в шестнадцатый раз
Одинокое
слово: «Дурак!»
И
искры сверкают из глаз
Решительно,
гордо и грозно.
Но
поздно...
<1911>
ЛЮБОВЬ НЕ
КАРТОШКА
(Повесть)
Арон
Фарфурник застукал наследницу дочку
С
голодранцем студентом Эпштейном:
Они
целовались! Под сливой у старых качелей.
Арон,
выгоняя Эпштейна, измял ему страшно сорочку,
Дочку
запер в кладовку и долго сопел над бассейном,
Где
плавали красные рыбки: «Несчастный капцан!»
Что
было! Эпштейна чуть-чуть не съели собаки,
Madame
иссморкала от горя четыре платка,
А
бурный Фарфурник разбил фамильный поднос.
На
утро очнулся. Разгладил бобровые баки,
Сел
с женой на диван, втиснул руки в бока
И
позвал от слез опухшую дочку.
Пилили,
пилили, пилили, но дочка стояла, как идол,
Смотрела
в окно и скрипела, как злой попугай:
«Хочу
за Эпштейна». – «Молчать!!!» – «Хо-чу за Эпштейна».
Фарфурник
подумал... вздохнул. Ни словом решенья не выдал,
Послал
куда-то прислугу, а сам, как бугай,
Уставился
тяжко в ковер. Дочку заперли в спальне.
Эпштейн-голодранец
откликнулся быстро на зов:
Пришел,
негодяй, закурил и расселся, как дома.
Madame
огорченно сморкается в пятый платок.
Ой,
сколько она наплела удручающих слов:
«Сибирщик!
Босяк! Лапацон! Свиная трахома!
Провокатор
невиннейшей девушки, чистой, как мак!..»
«Ша...
– начал Фарфурник. – Скажите, могли бы ли вы
Купить
моей дочке хоть зонтик на ваши несчастные средства?
Галошу
одну могли бы ли вы ей купить?!»
Зажглись
в глазах у Эпштейна зловещие львы:
«Купить
бы купил, да никто не оставил наследства...»
Со
стенки папаша Фарфурника строго косится.
«Ага,
молодой человек! Но я не нуждаюсь! Пусть так.
Кончайте
ваш курс, положите диплом на столе и венчайтесь –
Я
тоже имею в груди не лягушку, а сердце...
Пускай
хоть за утку выходит – лишь был бы счастливый ваш брак,
Но
раньше диплома, пусть гром вас убьет, не встречайтесь,
Иначе
я вам сломаю все руки и ноги!»
«Да,
да... – сказала madame. – В дворянской бане во вторник
Уже
намекали довольно прозрачно про вас и про Розу –
Их
счастье, что я из-за пара не видела кто!»
Эпштейн
поклялся, что будет жить, как затворник,
Учел
про себя Фарфурника злую угрозу
И
вышел, взволнованным ухом ловя рыданья из спальни.
Вечером, вечером сторож бил
В колотушку, что есть силы!
Как шакал, Эпштейн бродил
Под окошком Розы милой.
Лампа погасла, всхлипнуло окошко,
В раме – белое, нежное пятно.
Полез Эпштейн – любовь не картошка:
Гоните в дверь, ворвется в окно.
Заперли, заперли крепко двери,
Задвинули шкафом, чтоб было верней.
Эпштейн наклонился к Фарфурника дщери
И мучит губы больней и больней...
Ждать ли, ждать ли три года диплома?
Роза цветет – Эпштейн не дурак:
Соперник Поплавский имеет три дома
И тоже питает надежду на брак...
За дверью Фарфурник, уткнувшись в
подушку,
Храпит баритоном, жена – дискантом.
Раскатисто сторож бубнит в колотушку,
И ночь неслышно обходит дом.
<1910>
В БАШКИРСКОЙ
ДЕРЕВНЕ
За
тяжелым гусем старшим
Вперевалку
тихим маршем
Гуси
шли, как полк солдат.
Овцы
густо напылили,
И
сквозь клубы серой пыли
Пламенел
густой закат.
А
за овцами коровы,
Тучногруды
и суровы,
Шли,
мыча, плечо с плечом.
На
веселой лошаденке
Башкиренок
щелкал звонко
Здоровеннейшим
бичом.
Козы
мекали трусливо
И
щипали торопливо
Свежий
ивовый плетень.
У
плетня на старой балке
Восемь
штук сидят, как галки, –
Исхудалые,
как тень.
Восемь
штук туберкулезных,
Совершенно
не серьезных,
Ржут,
друг друга тормоша.
И
башкир, хозяин старый,
На
раздольный звон гитары
Шепчет:
«Больно караша!»
Вкруг
сгрудились башкирята.
Любопытно,
как телята,
В
городских гостей впились.
В
стороне худая дева
С
волосами королевы
Удивленно
смотрит ввысь.
Перед
ней туберкулезный
Жадно
тянет дух навозный
И,
ликуя, говорит –
О
закатно-алой тризне,
О
значительности жизни,
Об
огне ее ланит.
«Господа,
пора ложиться, –
Над
рекой туман клубится».
«До
свиданья!» «До утра!»
Потонули
в переулке
Шум
шагов и хохот гулкий...
Вечер
канул в вечера.
А
в избе у самовара
Та
же пламенная пара
Замечталась
у окна.
Пахнет
йодом, мятой, спиртом,
И,
смеясь над бедным флиртом,
В
стекла тянется луна.
<1910>
ПРЕКРАСНЫЙ ИОСИФ
Томясь,
я сидел в уголке,
Опрыскан
душистым горошком.
Под
белою ночью в тоске
Стыл
черный канал за окошком.
Диван,
и рояль, и бюро
Мне
стали так близки в мгновенье,
Как
сердце мое и бедро,
Как
руки мои и колени.
Особенно
стала близка
Владелица
комнаты Алла...
Какие
глаза, и бока,
И
голос... как нежное жало!
Она
целовала меня,
И
я ее тоже – обратно,
Следя
за собой, как змея,
Насколько
мне было приятно.
Приятно
ли также и ей?
Как
долго возможно лобзаться?
И
в комнате стало белей,
Пока
я успел разобраться.
За
стенкою сдержанный бас
Ворчал,
что его разбудили.
Фитиль
начадил и погас.
Минуты
безумно спешили...
На
узком диване крутом
(Как
тело горело и ныло!)
Шептался
я с Аллой о том,
Что
будет, что есть и что было.
Имеем
ли право любить?
Имеем
ли общие цели?
Быть
может, случайная прыть
Связала
нас на две недели.
Потом
я чертил в тишине
По
милому бюсту орнамент,
А
Алла нагнулась ко мне:
«Большой
ли у вас темперамент?»
Я
вспыхнул и спрятал глаза
В
шуршащие мягкие складки,
Согнулся,
как в бурю лоза,
И
долго дрожал в лихорадке.
«Страсть
– темная яма... За мной
Второй
вас захватит и третий...
При
том же от страсти шальной
Нередко
рождаются дети.
Сумеем
ли их воспитать?
Ведь
лишних и так миллионы...
Не
знаю, какая вы мать,
Быть
может, вы вовсе не склонны?..»
Я
долго еще тарахтел,
Но
Алла молчала устало.
Потом
я бессмысленно ел
Пирог
и полтавское сало.
Ел
шпроты, редиску и кекс
И
думал бессильно и злобно,
Пока
не шепнул мне рефлекс,
Что
дольше сидеть неудобно.
Прощался...
В тоске целовал,
И
было все мало и мало.
Но
Алла смотрела в канал
Брезгливо,
и гордо, и вяло.
Извозчик
попался плохой.
Замучил
меня разговором.
Слепой,
и немой, и глухой,
Блуждал
я растерянным взором
По
мертвой и новой Неве,
По
мертвым и новым строеньям, –
И
было темно в голове, –
И
в сердце росло сожаленье...
«Извозчик,
скорее назад!» –
Сказал,
но в испуге жестоком
Я
слез и пошел наугад
Под
белым молчаньем глубоким.
Горели
уже облака...
И
солнце уже вылезало.
Как
тупо влезало в бока
Смертельно
щемящее жало!
<1910>
ГОРОДСКОЙ РОМАНС
Над крышей гудят провода телефона...
Довольно бессмысленный шум!
Сегодня опять не пришла моя донна,
Другой не завел я – ворона, ворона!
Сижу одинок и угрюм.
А
так соблазнительно в теплые лапки
Уткнуться
губами, дрожа,
И
слушать, как шелково-мягкие тряпки
Шуршат,
словно листьев осенних охапки
Под
мягкою рысью ежа.
Одна ли, другая – не все ли равно ли?
В ладонях утонут зрачки –
Нет Гали, ни Нелли, ни Мили, ни Оли,
Лишь теплые лапки и ласковость боли
И сердца глухие толчки...
<1910>
В
АЛЕКСАНДРОВСКОМ САДУ
На
скамейке в Александровском саду
Котелок
склонился к шляпке с какаду:
«Значит,
в десять? Меблированные «Русь»...
Шляпка
вздрогнула и пискнула: «Боюсь».
«Ничего,
моя хорошая, не трусь,
Я
ведь в случае чего-нибудь женюсь!»
Засерели
злые сумерки в саду –
Шляпка
вздрогнула и пискнула: «Приду».
Мимо
шлялись пары пресных обезьян
И
почти у каждой пары был роман...
Падал
дождь. Мелькали сотни грязных ног.
Выл
мальчишка со шнурками для сапог.
<1911>
НА НЕВСКОМ НОЧЬЮ
Темно
под арками Казанского собора.
Привычной
грязью скрыты небеса.
На
тротуаре в вялой вспышке спора
Хрипят
ночных красавиц голоса.
Спят
магазины, стены и ворота.
Чума
любви в накрашенных бровях
Напомнила
прохожему кого-то,
Давно
истлевшего в покинутых краях...
Недолгий
торг окончен торопливо –
Вон
на извозчике любовная чета:
Он
жадно курит, а она гнусит.
Проплыл
городовой, зевающий тоскливо,
Проплыл
фонарь пустынного моста,
И
дева пьяная вдогонку им свистит.
<1911>