Бенедикт Лившиц. КАРТВЕЛЬСКИЕ ОДЫ




ХЕВИС-КАРИ


Вдоль деки отвесной громады
Циклопами укреплены
Похожие на водопады
Молочные струны зурны.

Несут облака, хорохорясь,
Толпой водоносов грозу,
Чтоб глаз притаившихся прорезь
Арагвой сверкала внизу.

Ущелий бегут кривотолки,
Слюдой осыпается ложь,
Но в каждом гранитном осколке
Ты правдой нагорной встаешь,

И судорогою порфира
В праматериковом бреду,
Ощерившись, музыка мира
Застыла у всех на виду.

<Начало 1930-х годов>



ГУДАУРИ


Уже нельзя взбираться выше,
Не проломив хребта у гор;
Уже в самом зените слышен
Их гетеански плавный спор.

Ты ждешь: ужели без размера
Гора с горой заговорит,
Как беззаботная химера,
Рождая сонмы химерид?

Но, над сознаньем возникая
Из навзничь сброшенных высот,
Как Одиссею Навзикая,
Нам утро мира предстает,

Когда за диким перевалом,
Не понимая ничего,
Мы видим в блеске небывалом
Рожденье Слова самого.

<Начало 1930-х годов>



КАРТВЕЛЬСКАЯ РЕЧЬ


В гортанных гнездах горной речи
Не клекот спорящих орлят,
Не рокот отдаленной сечи
В сплошной ложится звукоряд.
Нет, в них, как в доломитных гнездах,
Еще и в наши дни живет
Не голос – может быть, лишь воздух
Грозой насыщенных высот,

Где вечером, в своей берлоге,
Овечий подсчитав удой,
Циклоп встречает на пороге
Не месяц, к старости безрогий,
А Эльбрус вечно молодой.

<Начало 1930-х годов>



ТЕБИЛИСИ


Я еще не хочу приближаться к тебе, Тебилиси,
Только имя твое я хочу повторять вдалеке,
Как влюбленный чудак, рукоплещущий бурно актрисе,
Избегает кулис и храбрится лишь в темном райке.

Пахнут пылью овечьей твои вековые румяна,
Под сурьмою ресниц угасает ленивый задор,
И в оливковой мгле, на подземном наречье духана,
Разрешают судьбу равнодушно толпящихся гор.

Первозданной Колхиды ворота найти невозможно,
Аргонавты давно заблудились в порфирном лесу,
И от истины горной я горсточку пыли дорожной,
Словно эристав, подать тебе, Тебилиси, несу.

<Начало 1930-х годов>



ТБИЛИСИ


Когда над высоким обрывом
В дремотно-молочной лазури,
Как выкормок древней волчицы,
К холмам присосался Тифлис,
Все знаки судеб перепутав
Курчавою вязью хуцури,
Должно быть, навеки в то утро
Два жребия переплелись.

Чрез тайнопись сонных видений
Столетия перешагнули,
Сквозь сумеречное сознанье
Чредою промчались миры –
И вот я сегодня проснулся
Уже не в пустынном ауле,
А в нежной картвельской столице
Над водами желтой Куры.

Летят в абрикосовый город
Дорожные автомобили,
Молчит абрикосовый город,
Бледнея под слоем румян,
А Нико Пиросманишвили,
Возникнув из облака пыли,
Клеенчатым манит бессмертьем
И прячет бессмертье в духан.

Но грузом верблюжьим ложатся
На плечи полдневные ночи.
Он лжет, предводитель попоек, –
В Куре не иссякла вода!
И я сквозь дремучее слово
Вхожу в подведенные очи,
В твои ненаглядные очи,
Где мне не указ тамада.

Пылают колхидскою славой
Вдали огнекрылые выси,
Ласкает руно золотое
Подошву разутой горы,
И кровосмесительства слаще
Мне имя твое, Тбилиси,
Как память предсуществованья
В объятьях забытой сестры.

<Начало 1930-х годов>



КАВКАЗ


От огня подводного отпрянув,
Словно лик Кибелы в нем возник,
С ложа первозданных океанов
Всплыл новорожденный материк.

Расщепленный на две сердцевины,
Перешеек или пересказ
Евразийской правды, двуединый
В этом ли клянется мне Кавказ?

Для того ль преображало эхо
Голоса разноплеменных гор,
Чтоб вошел в бычачий щит месеха
Бактрии чудовищный узор?

И, промыты по тысячелетью
В русле человеческой реки,
Тонких жилок засинели сетью
Грузии прозрачные виски?

Нет возврата к ночи довременной,
Мы живем с тобою первый раз,–
Почему же я гляжу бессменно
В пламя неисповедимых глаз,

Словно в них, освободив прапамять,
Времени расплавилась броня
И они, того не зная сами,
Зарева подводного огня?

<Начало 1930-х годов>



16 ОКТЯБРЯ 1935 ГОДА


Я твоей не слышал речи горной,
Я твоих полынных не пил слез:
Я с друзьями прах твой ночью черной
На Мтацминду перенес.

Ты, чей клекот соприроден выси
И перекликается лишь с ней,
Ты в последний раз взглянул на Тебилиси,
На ночное кружево огней.

Не по-человечески был жаден
Этот вырвавшийся на простор
Из глазных, землей забитых, впадин
Все еще горящий взор.

Чтó в ту ночь внизу предстало пшаву?
Чтó ты видел, темень бередя?
Города ль недремлющую славу
Или приближение вождя?

Или, может быть, невероятный,
Но действительностью ставший сон:
Неразрывный узел беззакатной
Дружбы побратавшихся племен?

Только там, где прежде билось сердце,
Дрогнули при свете свеч не зря,
В силу нам неведомых инерций,
Два полуистлевших газыря.

19 октября 1935
Тифлис



ЭЛЬБРУС


1

С каким упорством ищет взор
На горизонте поседелом
Твой контур, вычерченный мелом
Средь облакоподобных гор!

Верблюд, зарывшийся по грудь
В тысячелетние сугробы,
Ты возникаешь всюду, чтобы
Надежду тотчас обмануть.

Освободившись не вполне
От власти сна неугомонной,
Рукой мы шарим полусонной
По отступившей вдаль стене

И, помня о былой судьбе,
О бегстве месхов от Евфрата,
О факел, звавший нас когда-то,
Мы тянемся, как встарь, к тебе!


2

Не радугоцветным с кряжа Бермамыта
(Полярным сияньем объятый Кавказ!);
Не мытарем алчным, взимающим мыто
Со зрелища славы за каждый показ;

Не водоразделом скитальческой скорби,
Не вехою золоторунной возни
(Насколько же наши труды крутогорбей!
Насколько же наши счастливее дни!) –

Ты мне предстаешь на седом небоскате,
Самою природою запечатлен
Как чувственный образ земной благодати,
Не требующей и улыбки взамен.

Зачем же, когда полосатую пестрядь
На склоны накинет вечерний намыв
И душу с любою горою посестрить
Готов я, о Эльбрус, тебя позабыв,

Ты вдруг возникаешь на юго-востоке.
Еще не охваченном сизою тьмой,
Слегка укоризненный, страшно далекий,
Едва уловимый и все-таки мой?

<1936>



ИАФЕТИДЫ


Куда отвесть глаза, когда порфир багровый
Бежит из недр земли и, забывая стыд,
Передо мною мать, отбросив все покровы,
Кровоточащею родильницей лежит?

Куда укрыться мне от первозданной бури?
Я изъясняться с ней уже давно отвык,
Но резкий поворот – и близ Пасанаури
Смолкает времени оживший в камне рык.

Еще мгновение – за синею горою,
На холмах Грузии он превратится в речь,
Он нежную сестру напомнит, Каллирою,
Он будет музыкой – всегда гортанной! – течь,

Чтоб, уклоняя взор среди лощины голой,
Вплотную подойдя к истокам языка,
На тело матери накинул плащ Паоло*
И Тициан** свои халдейские шелка.

<1936>

__________
*Паоло Яшвили.
**Тициан Табидзе.



ПИРШЕСТВО НА НАТАХТАРИ


Мы женские рифмы оставим сидеть на дворе
До самого утра под выступом черным балкона,
Чтоб пойманной рыбою нам не метаться в ведре,
Чтоб мы не оглохли от шума, от плеска, от звона.

Они узкогорлы и необычайно стройны,
Они, как грузинские женщины, высоколобы.
И мы их присутствием издали будем пьяны,
Не смея вмешаться в течение шумной хехробы.*

И взором уверенным прадеда или орла,
С авчальского гребня слетевшего в сумрак жемчужный,
Окинет с балкона ночную трапезу Гогла,**
Слегка насмехаясь над женскою дружбой недружной.

И, в горницу к нам возвратившись, как в лоно стиха,
Усевшись за стол, где пируют лишь наши созвучья,
Он слово возьмет, чтоб гостям объявить: «Чепуха!
Не будет у них ни веселья, ни благополучья!»

Мы квинби*** преломим, как нам заповедал Важа,
И, сколько бы кровь ни бурлила, на нас наседая,
Мы, выдержкой мужа превыше всего дорожа,
Дождемся тебя, соучастница наша седая,

В тумане ты выполнишь сводни двусмысленный труд,
Хотя бы окрестные горы краснели заране, –
И к нашим губам долгожданные губы прильнут,
Едва увлажненные за ночь душистым мухрани.****

__________
*Хехроба – женское пиршество (у сванов), куда мужчины не допускаются.
**Гоглáмой друг Георгий Леонидзе (его прадед был «канцлером» при последнем грузинском царе).
***Квинби – ритуальный хлебец.
****Мухрани – чудесное мухранское вино, изготовляемое немцами-колонистами близ Натахтари, где в мою честь в октябре был устроен грандиозный банкет (без дам), о котором еще теперь вспоминают мои, видавшие всякие виды, друзья. (Прим. автора.)



АЛAЗАНCKАЯ ДОЛИНА


1

Как продолговатое марани,
Полное душистого вина,
Распростерлась в голубом тумане
Трижды вожделенная страна.

Звонко по камням журчит Иори,
Горной песенки неся росток,
Но звончей на виноградосборе
Запевает виноградный сок.

Он, как закипающая лава,
Выступив из недр невпроворот,
От сигнахских склонов до Телава
И на юг, до Пойли, потечет.

Он, смотри, уже на поединок
Вызывает скуку и тоску,
Он под смуглой кожей кахетинок
Разливается во всю щеку.

А вдали и при незорком взгляде
С голых скал ты видишь, как во сне,
Груды нежно-розового мцвади
В разноцветном шелковом руне.

Трижды вожделенная долина
И на солнцепеке и в тени
Пиршество готовит для лезгина:
Все твое – лишь руку протяни!


2

Меркнет на горах узор фазаний,
Родники тревожнее бурлят,
И орел с долины Алазани
Кличет перепуганных орлят.

Взлет ли то бровей многострадальный,
Иль ворота в четырех стенах,
Увидав вдали огонь сигнальный,
Распахнул для беженцев Сигнах?

Вот они несутся пыльной тучей –
Скрип колес, мычанье, женский плач, –
А внизу бедою неминучей
Черный набухает Карагач.

«Пусть навек бесславной тенью сгину,
Чтоб и не найтись моим следам,
Если родину свою лезгину
Я на растерзание отдам!

Он известен мне не понаслышке,
Мы в бою сходились уж не раз,
Мы столетьями без передышки
Неделимый делим с ним Кавказ!»

И мечи, пробившись сквозь кольчуги,
Орошают кровью горный прах,
И бровей окаменевших дуги
Подымает в ужасе Сигнах.


3

Посмотри с горы – тебе виднее:
Изобилье осенью суля,
Тянутся по склонам, зеленея,
Некогда кровавые поля.

Все молчит о прошлом, все здесь немо.
Разве только трактор ЧТЗ,
Напоровшись на обломок шлема,
Вдруг напомнит о былой грозе.

Нет нигде следа вражды старинной:
Серп, не меч в твоей, Сигнах, руке.
Лишь звучит набатом комариный
Тонкий писк, едва сойдешь к реке.

Он пока еще играет в прятки
С неизбежною своей судьбой,
Смертоносный призрак лихорадки,
Кизикийца спутник роковой.

Но, осилив беды не такие,
Алазанской вольницы земля,
Мирно спит пред боем Кизикия
У подножья горного кремля.

<1936>



ПЕРЕВАЛ


Как будто захвативши впопыхах,
Мы довезли с собою до Сурама
Морозный хруст, не тающий упрямо
В серебряных от инея стихах.

А грохотом лавин еще полна,
Вдоль полотна шумела Чхеримела,
И персиковым цветом неумело
Швырялась в окна буйная весна.

Давно со счета сбившийся апрель,
Отбросив прочь кадастр тысячеглавый,
Лиловой и сиреневою лавой
Запруживал в горах любую щель.

Осатанев на солнце, каждый куст
Хоть на лету прильнуть старался к раме,
Чтоб растопить рожденный за горами
Не тающий у нас морозный хруст,

Как будто, в самом деле, впопыхах
Мы только по ошибке захватили
Манглисский ветер, вихри снежной пыли,
И так легко менять весь лад в стихах!

1936



ТАМАДА


Каждый день клубок Ариадны,
Зная свой маршрут назубок,
Нас приводит в духан прохладный,
В наш излюбленный погребок.

Человек саженного роста,
Потерявший имя давно,
Посетителям после тоста
Подливает опять вино.

Все мы пьем, приложившись к рогу,
Чудодейственный эликсир,
Превращающий понемногу
В пир Платона наш скромный пир.

Мы не пьянство, однако, славим:
Предводимые тамадой,
Мы скорее стаканы отставим
Иль смешаем вино с водой,

Чем забудем о том, что рядом,
Только выйти к подножью гор,
Отрезвляет единым взглядом
Полновесная жизнь в упор.

Не о ней ли впрямь, не о ней ли,
Может быть, только ею пьян,
Славословий своих коктейли
Преподносит нам Тициан?

Он встает – замолкает тари,
Он погладит под челкой лоб –
В стойком чувствуешь перегаре,
Вдохновение, твой озноб.

Он нанизывает без связи
Происшествия, имена, –
Почему же в его рассказе
Оживает моя страна?

Это – голос самих ущелий,
Где за пазухой нет ножа:
«Руку Пушкину, Руставели!
Руку Лермонтову, Важа!»

Это – голос многоязычья,
От которого мы пьяны,
Преисполненные величья
Небывалой еще страны.

И, раздвинув подвала стены,
Мы выходим наверх гурьбой
Окунуться вновь в многопенный
Твой, советская жизнь, прибой.

1936



СМЕРТЬ В ПАТАРДЗЕУЛИ


Как раненый в горах питается джейран
Целебною травой, он стал жевать цицмати,
А рядом, выпрямив в последней схватке стан,
Старуха, мать его, лежала на кровати.

Ни запах тления, ни плакальщицы вой
Нисколько не смущал трапезы поминальной,
И сорок человек за чашей круговой
Сплоченною семьей сидели беспечально.

Не прах предать земле, не память спеленать,
Новорожденную уже в застольном гуле,
Не друга утешать, утратившего мать,
Мы съехались сюда, в его Патардзеули!

Нет, смерти не было! Был синий небосвод
Да горы за окном. Лишенная регалий
Всей зеленью холмов, всем шумом вешних вод,
Которые смеясь ее опровергали,

Она рассыпалась, как легкая зола,
Преобразилась там, за этой дверью серой,
И, равноправная участница стола,
Ликующей средь нас уселась примаверой.

А отошедшее от матери тепло
С минуту облачком помешкало у входа,
Вернулось в горницу и к сыну перешло,
Неистребимое, как достоянье рода.

1936



ВАРЦИХЕ

Перед вами, багдадские небеса...
Маяковский


Я ехал долг отдать далеким небесам,
Недобрый выбрав час для дружеской расплаты,
Я ехал долг чужой отдать, покуда сам
Был перед вами чист, багдадские закаты!

Я к сроку не успел добраться до конца,
И небеса (увы, я был иноплеменник!)
Лишь крови жаждали, как Шейлок, от купца
Венецианского не принимавший денег.

Что было делать мне? Варцихская луна,
Нежданно выкатясь по трапу из подвала,
Над бочками с вином, уже пьяным-пьяна,
На заводском дворе злорадно ликовала.

Что было делать мне? Она, не серебря
Ни леса, ни реки, плыла туда, к Багдади,
Где исступленною Горгоною заря
Змееподобные раскидывала пряди.

Бессребреницею жестокою луна
Шаманила вокруг пылавшего мангала,
Расплаты требуя за долг чужой: она
Теперь моих стихов, как крови, вымогала.

За школьную тетрадь, за детство, может быть,
Уже внимавшее в горах весенним грозам,
Я кровью должен был своею заплатить,
Обызвествленною артериосклерозом!

И все-таки она, в багдадских небесах
Не растворенная, пропала ль бесполезно,
Иль обозначится позднее на весах
У нежной Порции, склонившейся над бездной?

1936



БАГРАТ


На том малопонятном языке,
Которым изъясняется природа,
Ты, словно незаконченная ода,
В суровом высечен известняке.

Куда надменная девалась кода?
Ее обломки, может быть, в реке,
И, кроме неба не желая свода,
Ты на незримом держишься замке.

Что нужды нам, каков ты был когда-то,
Безглавый храм, в далекий век Баграта?
Спор с временем – высокая игра.

И песнь ашуга – та же песнь аэда –
«Гамарджвеба!» Она с тобой, Победа
Самофракийская, твоя сестра!

1936



ДОРАДА

Я детям показать поющую дораду
Хотел бы, с чешуей багряно-золотой.
А. Рембо

Солнце, чьи лучи отрада
Чешуе твоей, дорада,
Каждому дает отгадывать оракул твой, дорада.
А. Жид


У этих низких берегов
Я отпущу тебя, дорада:
Не надо мне твоих даров,
Мне перстня твоего не надо!

Пой мореплавателю, пой
Скитальцу про его обиду, –
Уже я вижу пред собой
Золоторунную Колхиду.

Пока еще живу, пока
Во всем ищу я образ плоти,
Приветствую издалека
Плывущий мне навстречу Поти.

Неси ж другому перстень свой,
Дар Персефоны, дар опасный,
А мне оставь мой мир живой,
Нестройный, тленный и прекрасный!

<1937>



ОДИНОЧЕСТВО


Холмы, холмы... Бесчисленные груди
И явственные выпуклости губ,
Да там, вдали, в шершавом изумруде,
Окаменевший исполинский круп...

Так вот какою ты уснула, Гея,
В соленый погруженная туман,
Когда тебя покинул, холодея,
Тобой пресытившийся Океан!

Еще вдогонку ускользавшим рыбам
Протягивая сонные уста,
Ты чувствовала, как вставали дыбом
Все позвонки Кавказского хребта.

В тот день – в тот век – в бушующем порфире
Тобою были предвосхищены
Все страсти, мыслимые в нашем мире,
Всё то, чем мы живем, твои сыны.

И я, блуждая по холмам Джинала,
Прапамять в горных недрах погребя,
Испытываю всё, что ты узнала,
Воды уже не видя близ себя.

<1937>



ПРОБУЖДЕНИЕ


Еще я вижу див морских свеченье
На самой бессловесной глубине,
Еще я жду развязки приключенья,
Начавшегося только что во сне.

А памяти моей не напрягая
И лишь замедлив маятник часов,
Меня зовет обратно жизнь другая,
Уже не запертая на засов.

Она со мною говорит, как с ровней,
С проспекта Руставели вся видна,
И ничего нет в мире полнокровней
И соблазнительнее, чем она.

Зачем же пленником в дадианури
Дианы я отыскиваю след,
Поверх Мтацминды тонущий в лазури?
Иль та, иль эта. Середины нет.

1937





Печатается по: Лившиц, Бенедикт. Картвельские оды. Тбилиси, «Литература да хеловнеба», 1964.